Это случилось, точнее началось, - после того перехода, когда, подбив ноги, Эля нежилась в палатке, а Герцев ладил еду, мимоходом сунув в палатку букетик снежно белых таежных ветрениц, которые, как он объяснил, на нормальных землях давным-давно отцвели, здесь же, на мерзлоте, в иных углах все еще начало лета. "Любимые цветы моей покойной родительницы", - как всегда, криво усмехаясь, объяснил он и после обеда запропал где-то. Явился мокрый, уработавшийся.
Испания - удивительная страна, родина легендарных Дон Кихота и Санчо Панцо, прекрасное место для отдыха. Информацию о стране, о скидках на оформление виз,
путевки в Испанию, о турфирмах и возможностях отдыха и туризма в Испании полезно узнать всем, кто собирается отдохнуть в Испании.
- Ты не месторождение ли, случаем, ищешь?
- Что ж? - отозвался Гога. - Не худо бы подарить государству золотой, допустим, приискочек и навсегда рассчитаться - учило, кормило, моралью пичкало - не люблю быть должником. И попадается золотишко, широко попадается, да все это семечки. Вот, - бросил он спутнице узелок. - Никогда не видела?
Эля с любопытством развязала тряпицу. Золотинки напоминали блестки жира, снятые с топленого молока, уже старого, затемнелого, сохлого, чешуйчато прилипли они к тряпице, не горели, не сияли. "Люди гибнут за металл!" За этот вот?
- Отруби! - небрежно бросил Герцев, приняв от нее платок и завязывая его с ловкостью фокусника вокруг пальца.
- Найдешь месторождение, прииск, твоим именем назовут?
- Что? А-а! Не возражал бы. Но, главное, получить кругленькую сумму и навсегда расквитаться за глупость молодости. Послать бы разом из расчета полста рэ алименты до совершеннолетия дочери.
- Не щедро для открывателя месторождения!
- Нечего баловать детей!
- Умный, ты! Ох, умный!
- Всего лишь практичный. Не находишь?
- Нахожу. И все-таки шарлатанством попахивает.
- М-м, пожалуй, ты не точна. Скорее дилетантство. Но один умный режиссер меня успокоил, сказав: "Современному искусству не хватает дилетантов". Науке, по-моему, тоже.
- Восполняешь?
- Кому-то ж надо страдать за общество.
- Нынче желающих страдать за общество на словах навалом! - съязвила Эля, и у патрона ее сразу начал наливаться тяжестью взгляд. Топорик, который он подправлял бруском, вязнул в пальцах, пробующих острие, движения затормозились, клубящаяся муть поднималась из отстойников, слепила, перекручивала человека, и, если он не пересилит себя, даст захлестнуть, рубанет, может рубануть - отверделая, давняя злоба спластовалась в залежах души Герцева, а родители, говорил, слабаки и добряки были. Вот тут и разберись в генах этих самых. Нет уж, лучше не вертеть запал у мины, не баловаться - вдруг да неигрушечная...
После у них всего было навалом - она и капризничала, и плакала, и бросала в сожителя чем попало, лаяла его, но он все сносил, однако близко ее уже не подпускал, от разговоров о личном уклонялся, да к той поре ничто их вместе, кроме единой цели - найти экспедицию, и не удерживало. Эля чувствовала: Горцев только сбудет ее с рук, тут же перестанет о ней думать, тогда и ей тоже мнилось: с глаз долой - из сердца вон...
Долгими вечерами, сидя против дверцы печурки, глядя в пылкий, от ореховой скорлупы по-особенному жаркий и скоромный огонь, сумерничая при свете лампы-горнушки в прибранной, со всех сторон стиснутой тайгой и темнотою избушке, Эля слушала дневники Герцева, пытаясь что-то понять, пусть припоздало, разобраться, что и почему произошло с нею.
Общие тетради, завернутые в целлофановую пленку, Герцев таскал с собою в кармане, пришитом под спиною к рюкзаку. Судя по охранным предосторожностям, Гога дорожил дневниками. В тетрадях встречались записи геологического порядка, состоящие из специальных терминов, сильно, до неразборчивости сокращенных. Судя по записям, Герцев с геологией не покончил и вел свои наблюдения, подобно британскому детективу, частным, так сказать, порядком. Зимами расшифровывал заметки, обрабатывал, наносил наблюдения на карту. Но с собой подробных записей у него не было, и карта была помечена системой крестиков, в большинстве своем в устьях речек, кипунов и потоков.
Почему, зачем поманили ее дневники Герцева? Узнать чужие тайны? Но Гога от людей скрывал вещи, мораль же свою всегда держал на виду, хоть она у него и была паче гордости. Записи и мысли свои он считал столь высокими, что не боялся за них - не уведут, они в другой башке попросту не поместятся. А стесняться? Чего же? Он не школьник, что стережет и прячет свои тайны под подушкой.
Удивляло немножко, что такой аккуратный в делах человек не ставил имен авторов под цитатами из книг и научных трудов, как бы ненароком путая чужое со своим, - исключение сделано лишь для Блаженного Августина да модного средь студентов той поры Сент-Экзюпери. Запись, сделанная, видать, еще в отроческие годы, в общем-то, ни о каком еще снобизме не свидетельствовала: "Природа - более мачеха, нежели мать - бросила человека в жизнь с нагим телом, слабым, ничтожным, с душою, которую тревожат заботы, страшит робость, увлекают страсти, но в которой между тем, хотя полузадушенная, всегда остается божественная искра рассудка и гения". - Блаж. Августин. Влияние Блаженного Августина на духовное формирование юного мыслителя было непродолжительным - уже первые записи в студенческой тетради рвали глаз: "Люди, как черви, копошатся на трупе земли". ?Хорошо артисту - он может быть царем, любовником, героем, даже свободным человеком, пусть хоть игрушечно, пусть хоть на время". "Неужели человеку надо было подняться с четырех лап на две, чтобы со временем наложить на себя освободившиеся руки?". "Законы создали слабые, в защиту от сильных". "Счастье мужчины: "Я хочу!" Счастье женщины: "Он хочет!" Конечно, Ницше.
"Все люди, одни более, другие менее, смутно ощущают потребность родиться заново" - Сент-Экзюпери.
- Зачем ведут дневники? - отложив тетрадь, закуривая, спросил Аким, глядя на затухающий огонь лампы, поставленной на полочку в запечье. Они старались обходиться печкой, берегли керосин, свечи, жир и горнушку засвечивали, лишь когда упочинивались. Эля не отвечала, не слышала вопроса, уйдя в те слова и мысли, что читал ей Аким, не всегда верно делая ударения, с трудом разбирая почерк Гоги, напористый, заостренный, - буквы прыгали, слова налезали одно на другое, будто торопились куда-то.
- В войну подбили подводную лодку, - опустив на колени упочинку, не открывая глаз, заговорила Эля бесцветным, тихим голосом, - лодка упала на морское дно. Команда медленно, мучительно погибала от недостатка воздуха, командир подлодки до последнего вдоха вел дневник. Когда лодку подняли и жена прочла дневник мужа, командира подлодки, она всю жизнь посвятила тому, чтобы изобрести элемент, вырабатывающий кислород, - и, чуть изменив интонацию, добавила: - Вот они какие бывают, жены! А вообще-то люди ведут дневники, когда побеседовать не с кем, замкнутые чаще люди, ну и те, которые знают или думают, что их жизнь и мысли представляют большую ценность...
- А-а! Понятно. Дальше тут стихи. Пропустить?
- Нет, читай! Все читай, времени у нас навалом, - Эля наклонилась к рукавице, на которую лепила латку, рукавицы не носились - горели, Аким таскал трещобник на дрова.
- "Большинство стихов записано в студенческие годы и в поле, - прочел Аким. - Они сочинены людьми, которые могли стать поэтами, но вообразили себя поэтами раньше, чем ими стали, пропили свой талант, истаскали по кабакам, вытрепали в хмельном застолье..." - Аким прокашлялся и перешел к стихам:
Что же есть одиночество?
Что же это за зверь?
Одиночка - и хочется
На волю, за дверь?
Ну а может быть. просто -
Твой отчаянный крик
С нелюдимого острова
На материк?
Что же есть одиночество?
Что не понят другим,
И стихи, и пророчества -
Беспредметны, как дым?
И что все твои замыслы,
Все, чем жизнь дорога, -
Непролазные заросли
И мрачны, как тайга?
Что же есть одиночество? -
Не понять мне вовек.
Может, миг, когда корчится
В петле человек?..
* * *
Пустыня от зноя томится,
На дюнах молчанье лежит,
И дремлет с детенышем львица,
Качая в глазах миражи.
Под пальмою звери уснули,
Предательски хрустнул песок,
И львице горячая пуля
Ударила в рыжий висок.
Еще не набравшись силенок.
От крови разъярен и ал,
Вскочил перепуганный львенок
И тут же от боли упал.
Он вырос, враждуя со счастьем,
Крещенный смертельным огнем,
И знает, как, злая от страсти,
Тоскует подруга о нем.
Тяжелые веки прищурив
И вспомнив ту рану в боку.
Он видит песчаные бури,
Сыпучих барханов тоску...
Усталый, но гордый доныне,
В неволе людской поумнев,
Он рвется на голос пустыни,
Седой и бунтуюший лев.
* * *
Едва прошла блистательная ночь,
Скабрезная и скаредная шлюха,
Уж новая - холодная., как нож,
В моем веселом доме бродит глухо.
О, эта ночь! Простор, упавший навзничь.
Хрипит и содрогается от ветра.
И час,
что не назначен и не назван, -
Стучится в окна,
Черепа
И двери.
Но, не дождавшись ясного рассвета,
Хранят наш мир уснувшие отцы.
...В такую ночь стреляются поэты
И потирают руки подлецы.
- У-уф! Ё-ка-лэ-мэ-нэ! - расслабился Аким. - Нисе не понимаю. Может, хватит?
- Что? А, хватит, хватит! Там еще есть стихи?
- Навалом! - Аким не заметил, когда начал пользоваться любимым словечком Эли.
- Завтра почитаем, ладно?
- Конесно! Куда нам торопиться! Пос-сита-аем! Завтра я тебе не это горе, - щелкнул по тетради ногтем Аким, - завтра я те стих дак стих выволоку!..
- Уж не сам ли?
- Не-э! С ума-то еще вовсе не спятил! Дружок один на прииска старателем подался, а там ни кина, ни охоты, со скуки и строчил стишки да мне в письмах присылал. Больно уж мне один стих поглянулся. Я найду то письмо...
- А сам? Ничего тут такого?.. - повертела Эля возле головы растопыренными пальцами.
Аким уклончиво хмыкнул и забренчал о печку поленом, подживляя огонь. По избушке живее запрыгали, высветляя ее до углов, огненные блики. Аким стоял на корточках, смотрел на огонь. Эля тоже не шевелилась, молчала.
Ощущение первобытного покоя, того устойчивого уюта, сладость которого понимают во всей полноте лишь бездомовые скитальцы и люди, много работающие на холоде, объяло зимовье и его обитателей. Полушубок, кинутый на плечи Эле, начал сползать, она его подхватила и без сожаления, почти безразлично сказала скорее себе, чем Акиму:
- Напутала я что-то в жизни, наплела... - еще помолчала и усмешливо вздохнула: - Сочли бы при царе Горохе - бога прогневила. И верно, - она еще раз, но уже коротко, как бы поставив точку, вздохнула: - Бога - не бога, но кого-то прогневила...
Побаиваясь, как бы от расстройства Эля не скисла совсем, не стало бы ей хуже, Аким снова перевел беседу в русло поэзии, мол, вот, когда бродит один по тайге, особо весной или осенью, с ним что-то происходит, вроде как он сам с собой или еще с кем-то беседу ведет, и складно-складно так получается.
- Блажь! - заключил Аким.
- Может быть, и блажь, - согласилась Эля, - но с этой-то блажи все и началось лучшее в человеке. Из нее, из блажи-то, и получились песни, стихи, поэмы, то, чем можно и нужно гордиться... - Не подбирала наплывшие на лицо отросшие волосы, а убирала она их как-то ловко, красиво, сделав рогулькой руку, отодвигала легкий их навес в сторону и плавным движением головы сгоняла ворох на спину. Белые, как приклеенные, волосы изредились, оплыли вниз, совсем уж на кончиках остались; темная волна живых волос все напористей сжимала их, прореживала.
Было тихо, так тихо, что слышна не только скатившаяся с крыши избушки льдинка, подтаявшая от трубы, но и реденько падающие капельки, звук которых действовал усыпляюще, и когда печка притухла и капельки смолкли, они, ни слова не сказав друг другу, легли каждый на свое место. Аким поворошил под собой лапник и почувствовал закисшую в нем сырость. "Надо сменить", - мимоходом подумал он и прислушался: Эля не спала. Растревожилась, видать, и еще раз выругался про себя: "Па-ад-ла-а! Фраер из университета!" - и хотел сказать Эле: ничего, мол, не убивайся, скоро я завалю тебя на салазки и оттартаю к людям, а там на вертолет, на самолет - и будьте здоровы! Привет Столице!..
- Мы, как говорится, случайно в жизни встретились, потому так рано разошлись...
- Что?
Аким вздрогнул и тут же съежился - по привычке таежного бродяги он заговорил вслух.
- Ты чего? - встревоженно привстала Эля.
- Ничего, спи! - Аким снова притаился на полу и не разрешил себе уснуть до тех пор, пока не услышал ровное, сонное дыхание Эли. Для него сделалось уже привычным ловить ее движение, взгляд, сторожить сон и покой.
Когда они встретились, сколько времени прошло с тех пор? Наверное, целая жизнь. Успел же он когда-то из маленького беспомощного ребенка выходить и вырастить взрослую, красивую девушку, такую ему родную, близкую, что и нет никого ему теперь ближе и дороже на земле.
Эля угадывала - Аким читает не все из дневников, неинтересное, по его разумению, пропускает, что-то ленится разбирать. Когда "пана" на весь день отправился в тайгу, она забралась на нары, поджала ноги, закуталась в одеяло и при бледном свете оснеженного окна не только заново прочла, но и разобрала комментарии, бисерными строчками петляющие по полям затасканных тетрадей, - их Аким и вовсе оставил без внимания.
Первый комментарии - мошечные буковки, накорябанные неисправной, плохо подающей мастику ручкой, кинуты были на тетрадные листы, проложенные сухой веткой багульника, под стихотворением такого содержания:
Повидавший на земле немного,
Он ни в ком не признает врага,
Он идет, идет своей дорогой,
И копыта крепнут на ногах.
Люди попадаются немые.
Им не жаль беспечного телка.
Сапоги тяжелые, чужие
Сдуру ударяют под бока...
Утонула мама у телка, сорвавшись по весне с подмытого обрыва, и все, кому не лень, пинают несмышленое животное. Но шло время:
И однажды из ворот открытых,
Выкатив недобрые глаза,
Выходил бугай, холеный, сытый,
Темно-синей масти, как гроза.
И вот оно, то, ради чего и трудился Герцев, переписывая длинное, нудноватое стихотворение:
Отходили недруги в сторонку,
К гордой силе ненависть тая,
Обижали слабого теленка,
Ну-ка, тронь попробуй бугая!
Эля не без иронии фыркнула и принялась разбирать комментарий: "Вас, мистер, никто не обижал, а все равно бугай получился, мычащий, породистый, рогатый..."
По круглому, мелконькому почерку Эля догадалась, кто это посмел перечить Герцеву и даже отчитывать его.
Еще страница, проложенная молочаем - почти все страницы в тетрадях проложены травками, цветами - память о походах? О встречах ли? Одна из разновидностей оригинальничаний, сентиментальности - этой неизлечимой болезни гордецов?
"Молчание - удел сильных и убежище слабых, целомудрие гордецов и гордость униженных, благоразумие мудрецов и разум глупцов!" Ниже дробненько, однако хорошей уже ручкой, отчетливым почерком сработано резюме: "В общем-то так мудро, что уж и непонятно простым смертным. Совсем и не к месту, но отчего-то вспомнилось: однажды разбился самолет, погибли люди, много пассажиров было изувечено, нуждалось в помощи. Между тем два целехоньких, здоровых парня, перешагивая через убитых и увеченных, искали свои чемоданы! Мне сдается, одним из них были вы, мистер!"
На это последовал росчерк Герцева - непристойный, злобный.
- О-о, философ занервничал! -- Эля плотнее закуталась в одеяло. После такой-то мысляги - о ценности молчания, вдруг уличная брань!
"Мне представляется аморальным "хотеть", чтобы мои дети стали, например, учеными. Кем они станут - это вопрос и право их собственного выбора", - профессор Дрек Брайс. Меланхоличная запись сопроводила высказывание Дрека Брайса: "Что это у вас, мистер, все любимцы из "оттуда"? Нигде вы наш народ и словечком единым не похвалите?.." И росчерк Герцева: "Не похвалишь - не продашь? Да?"
В давней, больше других потрепанной тетради, проложенной нехитрыми, в прах обратившимися травками институтского скверика и городских бульваров, обнаружились высказывания любимого героя юности. Эту тетрадь, словно первый, чистый грех юности, Гога хранил тщательнее других. "Нет в мире человека, над которым прошедшее приобретало бы такую власть, как надо мною. Всякое напоминание о минувшей печали или радости болезненно ударяет в мою душу и извлекает из нее все те же звуки. Я глупо создан, ничего не забываю, ничего!.."
"Ах, Герцев, Герцев! Вот это-то тебя, видать, и освещало для меня, - поникла Эля. - Печорин - и мой любимый герой! А я все гадала: что нас объединяет, что? Оказывается, мы оба глупо созданы..."
Любительница чтения - профессия обязывает все, что писано, честь, добралась и до этой святой записи! Сильно истоптал Герцев Людочку, она уже не просто полемизировала, она била по морде: "Экий современный Печорин с замашками мюнхенского штурмовика!.." Людочка лищь снаружи тихая-тихая, а в "середке", видать, ой-ей-ей какое бабье пламя ее сжигает! Врал, клепал Герцев, что "крошка" намеревалась подловить его беременностью, женить на себе и зажать затем строгой нравственностью, хворью, дитем...
Не говори, что нет спасенья,
Что ты в печалях изнемог.
Чем ночь темней, тем ярче звезды,
Чем глубже скорбь, тем ближе бог!
Стишок этот "на память Г. Г" оставила когда-то нареченная Герцева, ласковая, по всей видимости, теплая, чистенькая, но Гога-орел, Гога-борец отбоярился, улизнул и от этой ласковой особы, наследил, правда, подать в виде алиментиков выплачивает, но все же улизнул! "Ай да Гога! А я-то, я-то! Тоже молодец! Ка-акой молодец! Вот дак да! Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Так тебе и надо, дурища! Так тебе и надо! - бросив за печку тетради и вытирая руки о спортивные штаны, взвыла Эля. - Пошлость-то, пошлость какая! Гос-споди-и! Куда же от нее спрятаться? В тайге, в снегах настигла! Вот дак да! Ё-ка-лэ-мэ-нэ! Ё-ка-лэ-мэ-нэ!"
Было невыносимо стыдно, хотелось скорее что-нибудь делать, отвлечься, забыться, и, сама себя не слыша, Эля все повторяла и повторяла, качаясь из стороны в сторону и держалась ладонями за щеки:
- Люди добрые! Люди добрые!
Наконец она опомнилась, забеспокоилась - пора Акиму прийти, набросила одежонку, выскочила на крыльцо избушки. Пустынно, холодно, первозданно-чисто в миру! Широк он, мир-то, его не залапаешь, не заплюешь, не обкорнаешь так скоро. Но вот душа человечья, в особенности бабья, мала, слаба... "Где же пана-то? Не торопится пана".
Эля вернулась в избушку, затопила печку, водрузила котелок, чайник на ее прогнутую хребтовину. Не сразу, не вдруг отвалило душевное расстройство, но встряска проходила, девушка словно бы возвращалась к себе самой, к нехитрым таежным будням, и помечталось ей слабо: "Вот всегда бы и жить здесь, несуетно, спокойно, вязать шапку, ждать, когда ввалится с мороза хозяин, бухнет к печке до костяного звона выветренные дрова и загадочно улыбнется: "А я се-то принес!" - и высыплет горсть мерзлой черемушки или прилепит к ее щеке поздний, где-то зависший, невыцветший лист, а то бросит в руки заполненную во всех ячейках кедровую шишку, бывает, одарит сучком, изогнувшимся зверушкой, нарост с дерева - копыто и копыто". Эля не отставала от моды, собирала лесные диковинки в парках Москвы и на юге, но что те диковинки в сравнении с Акимовыми! Так и то сказать, в его распоряжении почти вся туруханская тайга.
Аким не шел. Тревогой смыло все мысли, ее будоражившие, хотелось есть, но она терпела, подшуровывала печку, на которой бормотал котелок с варевом, брызгался носком чайник, прислоненный к трубе. Она уже привыкла и наяву и мыслями быть постоянно с Акимом и, дичая, что ли, обрастая мохом, глохла к прошедшему, отвыкала от людей и - о, себялюбка, себялюбка! - начала забывать и о тех, кого чтить и помнить сам бог велел! Аким, опять же Аким сделал прополку в ее башке, возвратил Элю на житейский круг.
После того как она остригла его лесенками, кочками, уступами и он недоверчиво оглаживал, щупал свою облегченную верхотуру, а она, подъялдыкивая его, хохотала - уж больно куцый и младенчески голый сделался "пана", и дохохоталась - перехватило горло, кашлем колотило до хрипа. Придерживая Элю, повторяя: "Не балуйся! Не дергайся, заполошная!" - Аким попоил ее теплым чаем, дождался, чтоб унялся приступ, летуче вздохнул:
- Ох, девка, ты девка! Похохатываешь тут, а отец-мать умом, может, тронулись! Шутка ли! Одно дите, и то потерялось... - и вздохнул уже длинно, перекатил даже вздох в груди. - Зима везде приступает, и в Расее тоже. Совсем загинула, думают, пласют... - Он связал вместе два слова, и получилось оно слитным - отец-мать, беда, с ней приключившаяся, и в самом деле могла сослужить хорошую службу, объединить их семью. "Навсегда бы", - подумалось Эле... Разнообразная все же жизнь! Ехала вот к папе, на прогулку, поболтаться в экспедиции, набраться впечатлений, а тут, гляди, какое дело вышло!..
Эле всегда везло если не на оригинальных, то на чудаковатых людей, и в родители ей бог послал человеков презабавнейших. Бурная, многословная, неприбранная, курящая мама вечно кого-нибудь "спасала". Папу, явившегося в сорок пятом году из госпиталя, она, будучи студенткой полиграфического института, "спасала" от бездомовья, холода и голода. И "спасла"! Перейдя на заочное отделение, устроилась работать корректором в газету. Будучи человеком благодарным и бесхарактерным, папа после института помогал доучиться матери, тянул лямку в научном учреждении, чуть было диссертацию под напором мамы не написал, но как-то иссилился, порвал домашние и служебные путы, ушел в поле и притаился в лесах. Года четыре спустя прислал сбивчивое письмо, которое мама по рассеянности оставила на кухонном столе.
Пребывая в любопытном отроческом возрасте, Эля то письмо узрела и прочла. "Я навек тебе обязан, но я не могу так жить. Здесь я чувствую себя полезным человеком. Будь свободна, распоряжайся собой, как тебе хочется, и мне предоставь такую же возможность..."
Мама не рвала волос на голове, не жаловалась в парторганизацию. Она к той поре работала старшим редактором в только что образовавшемся издательстве, помещение которому определили меж скобяным магазином и похоронным бюро. Говорили - временно, да забыли про то, что говорили, и мама по сию пору пребывала в комнатухе, окно-бойница из которой выходило как раз во двор похоронной организации. Но это нисколько не удручало сотрудников нового издательства. За притыкнутыми столами, где если редактор сидел за столом, то автору надо было уже моститься на стол, мама двигала родную литературу и верила, что именно это издательство благодаря ее и всех работников стараниям будет выпускать не просто лучшие, а самые боевые книги, которые в других издательствах печатать не возьмутся. Из-за скученности и производственных неудобств мама работала часто на дому. Всегда у них околачивались и ночевали на раскладушке, бренчащей с мясом вырванными пружинами, авторы с периферии и нигде не прописанные столичные "гении", за которых мама "ходатайствовала". Стены квартиры - к счастью, старогабаритной, а то бы их за шум и содом выселили - сотрясались возгласами: "Надо беречь язык! Заездили, как клячу!" - "Мы еще поборемся! Двинем! Дадим!.." - "Нет, ты послушай, послушай: "Прекрасно в нас кипящее вино и добрый хлеб, что в печь для нас садится, и женщина, которою дано, сперва измучившись, нам насладиться!" - "Х-хосподи! Написать такое - и помирать можно!.." - "А вот еще, вот: "Не верь, не верь поэту, дева, его своим ты не зови, и пуще божиего гнева страшись поэтовой любви..." - Поэтовой! Надо же?! Да за одно такое "искажение" нынче с порога издательства попрут, неграмотный, скажут, поэзию оскорбляешь..." - "Не отовсюду, голубчик мой, не отовсюду!" - вступала в дебаты растроганная мама, окутываясь облаком сигаретного дыма.
Один рассеянный поэт, уходя, вместо ручки совал в кармашек пиджака чайную ложку, понуждал маму пить с ним дешевое красное вино и кончил тем, что женился на молодой продавщице из пивного бара в парке культуры и отдыха, сделался толстым от пива, купил "Запорожца", стихи писать бросил и маму при встрече "не узнавал".
Потом появился некто Карепанов из Удмуртии - помесь бесцветного вотяка с дебелой русской бабой. В Удмуртии он говорил и писал только на удмуртском языке. В Москве говорил и писал только по-русски. Он прикинулся тихоньким, бездомовым. Мама, конечно же, пригрела "сироту", доводила "до ума" толстенный его роман про современную передовую деревню, прописала его в своей квартире, и когда наконец после скандалов и проволочек роман, под который мама пособила автору выбрать все авансы и не издавать его сделалось уже невозможно, вышел, Карепанов отхватил через суд одну из трех комнат в квартире мамы, папа к тому времени потерял московскую прописку, мама, захваченная стихией литературы, забыла ему о том напомнить, да, пожалуй, и не ведала паспортных законов. Зато Карепанов знал все.
Не успев отлежаться в больнице после схватки с Карепановым, мама обнаружила автора еще более одаренного, из бухты какой-то. Этот мыслитель, по фамилии Пупков, работал в леспромхозе вальщиком. Он и в литературе вел себя, как на лесозаготовках, писал, будто дрова рубил. Прямой, взъерошенный, был он тем редким автором, который "импонировал" Эле. Всю писательскую свору, валившую через их квартиру, словно через перевалочный пункт, она терпеть не могла, однако с детства нахваталась литературной отравы, бойко читала "редкие" стихи, баловалась именами модных поэтов, могла сойти за "знатока". Пупкова-милягу она баловала вниманием, подкармливала на кухне. Мама, работая над рукописью Пупкова, хваталась за сердце.
"Вы, Тихон, прелесть! Я думаю, писатель из вас получится стоящий. Только учитесь, учитесь. Знания жизни, пусть и превосходного, мало!" - "Што я, не понимаю, што ли? Вот попаду в Союз писателей, на литкурсы стану проситься".
Пупков и в самом деле объявился на курсах в Москве. Не позвонив, не предупредив, ввалился в роскошном пальто с каракулевым воротником, в собачьей мохнатой шапке, сгреб в беремя маму и Элю, поднял, закружил, выхватил из портфеля кус редкостной рыбы, пристукнул бутылкой о стол: "Пировать будем, когда так! - и добавил, потирая руками: - В Москве калачи, что огонь, горячи!"
Сидели, разговаривали. Тихон хвастался, сколько он "умных" книг прочитал, еще один сын у него появился - все хорошо.
Мама, мама! Что с нею сейчас? Жила, работала не только ведь ради карепановых, но и на нее, на дочь, жизнь убухала, да не понимала этого дочь-то, дура набитая, проклятая!.. И жизнь мамы, на первый взгляд безалаберную, разбросанную, бестолковую, не понимала, ведь при всем при том мама открыла, вынянчила, "спасла" навалом по-настоящему даровитых авторов, а главное, она всегда была среди людей и нужна людям, и когда ее шибко интеллектуальная дочь после десятилетки, ожегшись на быстрой любви, ударилась в отчаяние и пессимизм и никуда не ходила из дома, терзая себя печальным одиночеством, мама так грустно и так серьезно сказала: "Одиночество - беда человека, дорогая моя. Гордое одиночество - игра в беду, и ничего нет подлее этой игры! Позволить ее себе могут только сытые, самовлюбленные и психически ненормальные болваны".
Дошло! Дошло вот! Дошло, когда припекло! И мама совсем иной видится, и жизнь ее, трудами и заботами переполненная, высветилась иным светом, и нет никого лучше мамы, и дай бог вернуться домой, заберет она документы из Литинститута, куда поступила, поддавшись модному течению времени - детки литераторов сплошь ныне норовят в литераторы, детки артистов - в артисты.
А она поступит... Куда же она поступит? Ну, пока еще рано об этом думать, но поступит учиться серьезной, полезной профессии и никогда, никогда не покинет маму, будет все время сидеть дома, готовить, стирать, прибираться и ничем-ничем и никогда не обидит маму.
Возле дверей избушки послышался шорох, скрип, предупредительное покашливание. Эля пощупала лицо, вытерла глаза, распахнула низкую дверь избушки. "Пана" весь в мохнатом куржаке, шапка, шарф, брови, каждая неприметная глазу волосинка на лице обросли белым мохом. Из лохматой белой кочки, из-под мокрых ресниц светились щелки нахлестанных ветром глаз, губы вздуло холодом, валенки каменно постукивали, большая изнуренность была в каждом движении охотника.
"Зачем же ты так долго ходишь? Стужа на дворе!" - чуть было не вырвалось у Эли, но она успела вовремя застопорить, помогла раздеться промысловику, вытянуть валенки из спущенных на голенища отяжелелых брюк.
Оставшись босым, Аким посидел на чурке расслабленно, недвижно и не скоро шевельнулся, выдохнув:
- Во ушомкался дак ушомкался! - Вынув из мешка четырех налимишек, мерзлую куропатку, зайца с проволочной петлей на шее, он птицу и зайца сунул за печь, на дрова; налимов, которые в тепле обыгались и начали возиться в ивовой плетенке, распорол, выдрал из них внутренности, отделил максу.
- Отдыхай, грейся, я сварю, - предложила Эля. Аким молча протянул ей ножик, сполоснул руки, сел к печке, закурил и, пока нагревалась, закипала вода в котелке, не шевелился, не разговаривал. Они "слеповали" без света, и только промельк огня от цигарки да серо стелющийся понизу, уплывающий в поддувало табачный дым свидетельствовали о том, что Аким не уснул.
- Что-то случилось? - тронула его изветренную, шершавую руку Эля и задержала ладонь на костистом, горящем от мороза запястье.
- Начинаются морозы, снег по лядинам уже до коленей, - не сразу заговорил он. - Если мы на этой неделе не выйдем, хлебать нам тогда здесь мурцовку*, поди-ко, до февраля. И дойдем мы до тюки... Пусть даже я добуду сохатого, найдем мы с Розкой берлогу, но ты человек больной, изваженный, тебе питанье хорошее нужно, иначе беркулез... Соли, крупы, если не сорить горстям, как ты вот только што, должно хватить на месяц. Дальше как?
* Мурцовка - нутряной медвежий жир, скатанный в колобок вместе с сухарями, его можно таскать годами, в мешке он прогоркнет, затвердеет; когда пристигнет в тайге беда или голод, от колобка наковыривают крошек, разваривают в кипятке или так жуют - еда горькая, тошнотная, но очень "сильная", на ней можно продержаться много суток. Существуют и другие виды мурцовки, автору известна только эта.
Рассыпанная соль потрескивала на печи. Эля только и воспринимала этот легкий треск как упрек в расточительности, все остальное было так серьезно, что вникнуть в смысл Акимовых слов она разом и не могла, ее тяготило вновь нависшее молчание.
- Уходить так уходить, - чересчур бодро проговорила Эля. - На этой неделе так на этой неделе. Чем скорей, тем лучше.
- По Эндэ до Курейки два перехода. Эндэ я пробежал - почти везде замерзла. На Курейке есть шивера и пороги, возле них полыньи, нырнешь и больше не вынырнешь... Горы нам с тобой не обломать, сорвесся, укатисся, засыплет курумником, - все тем же, едва слышным голосом наставлял ее или размышлял вслух Аким. - Если б мы и прошли пороги, Курейка пусть везде стоит, дак матерой* торосов наворочено, что трещобнику. Пусть где бережком, где бечевкой, где горой, где тайгой прошли мы по Курейке до станка Графитного. Живут там люди? Вопрос! Давно я не ходил по Курейке. Летать навострился, понимас. Переть в Усть-Курейку? Но и там народу небось нету. От Усть-Курейки через Енисей, в саму столицу - Курейку... М-да, долга верста таежная!..
* Матерой - серединой.
- Что же делать, Акима?
- Спускать рыбу! - не открывая глаз, кивнул он головой на бурлящий, брызгающийся котелок.
- Ой, растяпа! - спохватилась Эля и с деревянной плошки смахнула в клокочущую воду куски рыбы с крылышками максы, лавровый листок, щепотку сушеного луку.
Варево перестало бормотать, в избушке снова все утихло. Аким размяк в тепле, распустился, цигарка потухла в его пальцах, и Эля не решалась тревожить хозяина, пусть думает, решает. Аким спохватился, распрямил хрустнувшую поясницу, потер ее рукой, зачмокал цигаркой, точно проснувшееся дитя соской. Не курилась цигарка. Он сунул в поддувало лучинку, прижег ее, дернул разок-другой и громче, с той же глубокой серьезностью продолжал, вбивая ногтем щепочку и подтопок:
- Есть еще вариант, как толмачат братья-геологи: перевалить через бережное нагорье и двигать по лесотундре. Верст через пятьдесят озеро Хантайское, на ем стоит бригада, игарского рыбзавода, туда самолет ходит, радист есть. Пущай нет бригады, постели, одежда, сети, соль, харчишки какие-никакие поди-ко остались в бараке? - и повел носом, продернул тугими от простуды ноздрями воздух. - Сымай уху, чую, поспела. "Цэ дило трэба разжуваты", - как говорит рыбак Грохотало. Пе-есельник - куда Кобзону! - И "пана" тряхнул головой, отгоняя какие-то расслабляющие, голубые воспоминания.
Насквозь уже все знающая про жизнь Акима в Боганиде и на "Бедовом" в особенности, Эля подхватила зазвучавшую в душе человека струну:
- Нет человеку блага, как есть и пить, чтоб было ему хорошо от его труда, гласит восточная мудрость, и потому двигайся, Акима, к столу.
- Хоросая мудрость-то, покушать и в самом деле не месат.
- И выпить - гласит мудрость! - принялась искушать охотника Эля, проворно доставая из-под изголовья фляжку со спиртом, хранимую пуще всякого имущества и продукта. - Выпей, развейся!
- Нельзя! - округлил глаза Аким.
- Не все на мою особу тратить, не больно и заслужила! - услышав, как сглотнул он слюну, настаивала Эля. - Промерз, ушомкался, говоришь, а выпьешь, настроение боевое, голова лучше соображает...
...
Страницы: | [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23]
|