— Так что ж! разве это не важно? — сказал Сергей Иванович, задетый за живое и тем, что брат его находил неважным то, что его занимало, и в особенности тем, что он, очевидно, почти не слушал его.
Любой человек, мало мальски умеющий фантазировать, может представить себя на новой машине своей мечты. Ну, а пока этот человек фантазирует, другой покупает хороший подержанный авто.
Продажа автомобилей с пробегом в Саратове, поставлена на широкую ногу. Там можно купить машину практически любой марки и модификации.
— Мне не кажется важным, не забирает меня, что ты хочешь?.. — отвечал Левин, разобрав, что то, что видел, был приказчик и что приказчик, вероятно, спустил мужиков с пахоты. Они перевертывали сохи. "Неужели уже отпахали?" — подумал он.
— Ну, послушай, однако, — нахмурив свое красивое умное лицо, сказал старший брат, — есть границы всему. Это очень хорошо быть чудаком и искренним человеком и не любить фальшь, — я все это знаю; но ведь то, что ты говоришь, или не имеет смысла, или имеет очень дурной смысл. Как ты находишь неважным, что тот народ, который ты любишь, как ты уверяешь...
"Я никогда не уверял", — подумал Константин Левин.
..мрет без помощи? Грубые бабки замаривают детей, и народ коснеет в невежестве и остается во власти всякого писаря, а тебе дано в руки средство помочь этому, и ты не помогаешь, потому что, по-твоему, это не важно.
И Сергей Иванович поставил ему дилемму: или ты так неразвит, что не можешь видеть всего, что можешь сделать, или ты не хочешь поступиться своим спокойствием, тщеславием, я не знаю чем, чтоб это сделать.
Константин Левин чувствовал, что ему остается только покориться или признаться в недостатке любви к общему делу. И это его оскорбило и огорчило.
— И то и другое, — сказал он решительно. — Я не вижу, чтобы можно было...
— Как? Нельзя, хорошо разместив деньги, дать врачебную помощь?
— Нельзя, как мне кажется... На четыре тысячи квадратных верст нашего уезда, с нашими зажорами, метелями, рабочею порой, я не вижу возможности давать повсеместно врачебную помощь. Да и вообще не верю в медицину.
— Ну, позволь; это несправедливо... Я тебе тысячи примеров назову... Ну, а школы?
— Зачем школы?
— Что ты говоришь? Разве может быть сомнение в пользе образования? Если оно хорошо для тебя, то и для всякого.
Константин Левин чувствовал себя нравственно припертым к стене и потому разгорячился и высказал невольно главную причину своего равнодушия к общему делу.
— Может быть, все это хорошо; но мне-то зачем заботиться об учреждении пунктов медицинских, которыми я никогда не пользуюсь, и школ, куда я своих детей не буду посылать, куда и крестьяне не хотят посылать детей, и я еще не твердо верю, что нужно их посылать? — сказал он.
Сергея Ивановича на минуту удивило это неожиданное воззрение на дело; но он тотчас составил новый план атаки.
Он помолчал, вынул одну удочку, перекинул и, улыбаясь, обратился к брату.
— Ну, позволь... Во-первых, пункт медицинский понадобился. Вот мы для Агафьи Михайловны послали за земским доктором.
— Ну, я думаю, что рука останется кривою.
— Это еще вопрос... Потом грамотный мужик, работник тебе же нужнее и дороже.
— Нет, у кого хочешь спроси, — решительно отвечал Константин Левин, — грамотный как работник гораздо хуже. И дороги починить нельзя; а мосты как поставят, так и украдут.
— Впрочем, — нахмурившись, сказал Сергей Иванович, не любивший противоречий и в особенности таких, которые беспрестанно перескакивали с одного на другое и без всякой связи вводили новые доводы, так что нельзя было знать, на что отвечать, — впрочем, не в том дело. Позволь. Признаешь ли ты, что образование есть благо для народа?
— Признаю, — сказал Левин нечаянно и тотчас же подумал, что он сказал не то, что думает. Он чувствовал, что, если он признает это, ему будет доказано, что он говорит пустяки, не имеющие никакого смысла. Как это будет ему доказано, он не знал, но знал, что это, несомненно, логически будет ему доказано, и он ждал этого доказательства.
Довод вышел гораздо проще, чем того ожидал Константин Левин.
— Если ты признаешь это благом, — сказал Сергей Иванович, — то ты, как честный человек, не можешь не любить и не сочувствовать такому делу и потому не желать работать для него.
— Но я еще не признаю этого дела хорошим, — покраснев, сказал Константин Левин.
— Как? Да ты сейчас сказал...
— То есть я не признаю его ни хорошим, ни возможным.
— Этого ты не можешь знать, не сделав усилий.
— Ну, положим, — сказал Левин, хотя вовсе не полагал этого, — положим что это так; но я все-таки не вижу, для чего я буду об этом заботиться.
— То есть как?
Нет, уж если мы разговорились, то объясни мне с философской точки зрения, — сказал Левин.
— Я не понимаю, к чему тут философия, — сказал Сергей Иванович, как показалось Левину, таким тоном, как будто он не признавал права брата рассуждать о философии. И это раздражило Левина.
— Вот к чему! — горячась, заговорил он. — Я думаю, что двигатель всех наших действий есть все-таки личное счастье. Теперь в земских учреждениях я, как дворянин, не вижу ничего, что бы содействовало моему благосостоянию. Дороги — не лучше и не могут быть лучше; лошади мои везут меня и по дурным. Доктора и пункта мне не нужно, мировой судья мне не нужен, — я никогда не обращаюсь к нему и не обращусь. Школы мне не только не нужны, но даже вредны, как я тебе говорил. Для меня земские учреждения просто повинность платить восемнадцать копеек с десятины, ездить в город, ночевать с клопами и слушать всякий вздор и гадости, а личный интерес меня не побуждает.
— Позволь, — перебил с улыбкой Сергей Иванович, — личный интерес не побуждал нас работать для освобождения крестьян, а мы работали.
— Нет! — все более горячась, перебил Константин. — Освобождение крестьян было другое дело. Тут был личный интерес. Хотелось сбросить с себя это ярмо, которое давило нас, всех хороших людей. Но быть гласным, рассуждать о том, сколько золотарей нужно и как трубы провести в городе, где я не живу; быть присяжным и судить мужика, укравшего ветчину, и шесть часов слушать всякий вздор, который мелют защитники и прокуроры, и как председатель спрашивает у моего старика Алешки-дурачка: "Признаете ли вы, господин подсудимый, факт похищения ветчины?" — "Ась?"
Константин Левин уже отвлекся, стал представлять председателя и Алешку-дурачка; ему казалось, что это все идет к делу.
Но Сергей Иванович пожал плечами.
— Ну, так что ты хочешь сказать?
— Я только хочу сказать, что те права, которые меня... мой интерес затрагивают, я буду всегда защищать всеми силами; что когда у нас, у студентов, делали обыск и читали наши письма жандармы, я готов всеми силами защищать эти права, защищать мои права образования, свободы. Я понимаю военную повинность, которая затрогивает судьбу моих детей, братьев и меня самого; я готов обсуждать то, что меня касается; но судить, куда распределить сорок тысяч земских денег, или Алешу-дурачка судить, — я не понимаю и не могу.
Константин Левин говорил так, как будто прорвало плотину его слов. Сергей Иванович улыбнулся.
— А завтра ты будешь судиться: что же, тебе приятнее было бы, чтобы тебя судили в старой уголовной палате?
— Я не буду судиться. Я никого не зарежу, и мне этого не нужно. Ну уж! — продолжал он, опять перескакивая к совершенно нейдущему к делу, — наши учреждения и все это — похоже на березки, которые мы натыкали, как в троицын день, для того чтобы было похоже на лес, который сам вырос в Европе, и не могу я от души поливать и верить в эти березки!
Сергей Иванович пожал только плечами, выражая этим жестом удивление тому, откуда теперь явились в их споре эти березки, хотя он тотчас же понял то, что хотел сказать этим его брат.
— Позволь, ведь этак нельзя рассуждать, — заметил он.
Но Константину Левину хотелось оправдаться в том недостатке, который он знал за собой, в равнодушии к общему благу, и он продолжал.
— Я думаю, — сказал Константин, — что никакая деятельность не может быть прочна, — если она не имеет основы в личном интересе. Это общая истина, философская, — сказал он, с решительностью повторяя слово философская, как будто желая показать, что он тоже имеет право, как и всякий, говорить о философии.
Сергей Иванович еще раз улыбнулся. "И у него там тоже какая-то своя философия есть на службу своих наклонностей", — подумал он.
— Ну, уж о философии ты оставь, — сказал он. — Главная задача философии всех веков состоит именно в том, чтобы найти ту необходимую связь, которая существует между личным интересом и общим. Но это не к делу, а к делу то, что мне только нужно поправить твое сравнение. Березки не натыканы, а которые посажены, которые посеяны, и с ними надо обращаться осторожнее. Только те народы имеют будущность, только те народы можно назвать историческими, которые имеют чутье к тому, что важно и значительно в их учреждениях, и дорожат ими.
И Сергей Иванович перенес вопрос в область философски-историческую, недоступную для Константина Левина, и показал ему всю несправедливость его взгляда.
— Что же касается до того, что тебе это не нравится, то, извини меня, — это наша русская лень и барство, а я уверен, что у тебя это временное заблуждение, и пройдет.
Константин молчал. Он чувствовал, что он разбит со всех сторон, но он чувствовал вместе с тем, что то, что он хотел сказать, было не понято его братом. Он не знал только, почему это было не понято: потому ли, что он не умел сказать ясно то, что хотел, потому ли, что брат не хотел, или потому, что не мог его понять. Но он не стал углубляться в эти мысли и, не возражая брату, задумался о совершенно другом, личном своем деле.
— Ну, однако, поедем.
Сергей Иванович замотал последнюю удочку, Константин отвязал лошадь, и они поехали.
IV
Личное дело, занимавшее Левина во время разговора его с братом, было следующее: в прошлом году, приехав однажды на покос и рассердившись на приказчика, Левин употребил свое средство успокоения — взял у мужика косу и стал косить.
Работа эта так понравилась ему, что он несколько раз принимался косить; выкосил весь луг пред домом и нынешний год с самой весны составил себе план — косить с мужиками целые дни. Со времени приезда брата он был в раздумье: косить или нет? Ему совестно было оставлять брата одного по целым дням, и он боялся, чтобы брат не посмеялся над ним за это. Но, пройдясь по лугу, вспомнив впечатления косьбы, он уже почти решил, что будет косить. После же раздражительного разговора с братом он опять вспомнил это намерение.
"Нужно физическое движенье, а то мой характер решительно портится", — подумал он и решился косить, как ни неловко это будет ему перед братом и народом.
С вечера Константин Левин пошел в контору, сделал распоряжение о работах и послал по деревням вызвать на завтра косцов, с тем чтобы косить Калиновый луг, самый большой и лучший.
— Да мою косу пошлите, пожалуйста, к Титу, чтоб он отбил и вынес завтра; я, может быть, буду сам косить тоже, — сказал он, стараясь не конфузиться.
Приказчик улыбнулся и сказал:
— Слушаю-с.
Вечером за чаем Левин сказал и брату.
— Кажется, погода установилась, — сказал он. — Завтра я начинаю косить.
— Я очень люблю эту работу, — сказал Сергей Иванович.
— Я ужасно люблю. Я сам косил иногда с мужиками и завтра хочу целый день косить.
Сергей Иванович поднял голову и с любопытством посмотрел на брата.
— То есть как? Наравне с мужиками, целый день?
— Да, это очень приятно, — сказал Левин.
— Это прекрасно, как физическое упражнение, только едва ли ты можешь это выдержать, — без всякой насмешки сказал Сергей Иванович.
— Я пробовал. Сначала тяжело, потом втягиваешься. Я думаю, что не отстану...
— Вот как! Но скажи, как мужики смотрят на это? Должно быть, посмеиваются, что чудит барин.
— Нет, не думаю; но это такая вместе и веселая и трудная работа, что некогда думать.
— Но как же ты обедать с ними будешь? Туда лафиту тебе прислать и индюшку жареную уж неловко.
— Нет, я только в одно время с их отдыхом приеду домой.
На другое утро Константин Левин встал раньше обыкновенного, но хозяйственные распоряжения задержали его, и когда он приехал на покос, косцы шли уже по второму ряду.
Еще с горы открылась ему под горою тенистая, уже скошенная часть луга, с сереющими рядами и черными кучками кафтанов, снятых косцами на том месте, откуда они зашли первый ряд.
По мере того как он подъезжал, ему открывались шедшие друг за другом растянутою вереницей и различно махавшие косами мужики, кто в кафтанах, кто в одних рубахах. Он насчитал их сорок два человека.
Они медленно двигались по неровному низу луга, где была старая запруда. Некоторых своих Левин узнал. Тут был старик Ермил в очень длинной белой рубахе, согнувшись махавший косой; тут был молодой малый Васька, бывший у Левина в кучерах, с размаха бравший каждый ряд. Тут был и Тит, по косьбе дядька Левина, маленький, худенький мужичок. Он, не сгибаясь, шел передом, как бы играя косой, срезывая свой широкий ряд.
Левин слез с лошади и, привязав ее у дороги, сошелся с Титом, который, достав из куста вторую косу, подал ее.
— Готова, барин; бреет, сама косит, — сказал Тит, с улыбкой снимая шапку и подавая ему косу.
Левин взял косу и стал примериваться. Кончившие свои ряды, потные и веселые косцы выходили один за другим на дорогу и, посмеиваясь, здоровались с барином. Они все глядели на него, но никто ничего не говорил до тех пор, пока вышедший на дорогу высокий старик со сморщенным и безбородым лицом, в овчинной куртке, не обратился к нему.
— Смотри, барин, взялся за гуж, не отставать! — сказал он, и Левин услыхал сдержанный смех между косцами.
— Постараюсь не отстать, — сказал он, становясь за Титом и выжидая времени начинать.
— Мотри, — повторил старик.
Тит освободил место, и Левин пошел за ним. Трава была низкая, придорожная, и Левин, давно не косивший и смущенный обращенными на себя взглядами, в первые минуты косил дурно, хотя и махал сильно. Сзади его послышались голоса:
— Насажена неладно, рукоятка высока, вишь, ему сгибаться как, — сказал один.
— Пяткой больше налягай, — сказал другой.
— Ничего, ладно, настрыкается, — продолжал старик. — Вишь, пошел... Широк ряд берешь, умаешься.., Хозяин, нельзя, для себя старается! А вишь, подрядье-то! За это нашего брата по горбу, бывало.
Трава пошла мягче, и Левин, слушая, но не отвечая и стараясь косить как можно лучше, шел за Титом. Они прошли шагов сто. Тит все шел, не останавливаясь, не выказывая ни малейшей усталости; но Левину уже страшно становилось, что он не выдержит: так он устал.
Он чувствовал, что махает из последних сил, и решился просить Тита остановиться. Но в это самое время Тит сам остановился и, нагнувшись, взял травы, отер косу и стал точить. Левин расправился и, вздохнув, оглянулся. Сзади его шел мужик и, очевидно, также устал, потому что сейчас же, не доходя Левина, остановился и принялся точить. Тит намочил свою косу и косу Левина, и они пошли дальше.
На втором приеме было то же. Тит шел мах за махом, не останавливаясь и не уставая. Левин шел за ним, стараясь не отставать, и ему становилось все труднее и труднее: наступала минута, когда, он чувствовал, у него не остается более сил, но в это самое время Тит останавливался и точил.
Так они прошли первый ряд. И длинный ряд этот показался особенно труден Левину; но зато, когда ряд был дойден и Тит, вскинув на плечо косу, медленными шагами пошел заходить по следам, оставленным его каблуками по прокосу, и Левин точно так же пошел по своему прокосу, — несмотря на то, что пот катил градом по его лицу и капал с носа и вся спина его была мокра, как вымученная в воде, ему было очень хорошо. В особенности радовало его то, что он знал теперь, что выдержит.
Его удовольствие отравилось только тем, что ряд его был нехорош. "Буду меньше махать рукой, больше всем туловищем", — думал он, сравнивая как по нитке обрезанный ряд Тита со своим раскиданным и неровно лежащим рядом.
Первый ряд, как заметил Левин, Тит шел особенно быстро, вероятно желая попытать барина, и ряд попался длинен. Следующие ряды были уже легче, но Левин все-таки должен был напрягать все свои силы, чтобы не отставать от мужиков.
Он ничего не думал, ничего не желал, кроме того, чтобы не отстать от мужиков и как можно лучше сработать. Он слышал только лязг кос и видел пред собой удалявшуюся прямую фигуру Тита, выгнутый полукруг прокоса, медленно и волнисто склоняющиеся травы и головки цветов около лезвия своей косы и впереди себя конец ряда, у которого наступит отдых.
Не понимая, что это и откуда, в середине работы он вдруг испытал приятное ощущение холода по жарким вспотевшим плечам. Он взглянул на небо во время натачиванья косы. Набежала низкая, тяжелая туча, и шел крупный дождь. Одни мужски пошли к кафтанам и надели их; другие, точно так же как Левин, только радостно пожимали плечами под приятным освежением.
Прошли еще и еще ряд. Проходили длинные, короткие, с хорошею, с дурною травой ряды. Левин потерял всякое сознание времени и решительно не знал, поздно или рано теперь. В его работе стала происходить теперь перемена, доставлявшая ему огромное наслаждение. В середине его работы на него находили минуты, во время которых он забывал то, что делал, ему становилось легко, и в эти же самые минуты ряд его выходил почти так же ровен и хорош, как и у Тита. Но только что он вспоминал о том, что он делает, и начинал стараться сделать лучше, тотчас же он испытывал всю тяжесть труда, и ряд выходил дурен.
Пройдя еще один ряд, он хотел опять заходить, но Тит остановился и, подойдя к старику, что-то тихо сказал ему. Они оба поглядели на солнце. "О чем это они говорят и отчего он не заходит ряд?" — подумал Левин, не догадываясь, что мужики, не переставая косили уже не менее четырех часов и им пора завтракать.
— Завтракать, барин, — сказал старик.
— Разве пора? Ну, завтракать.
Левин отдал косу Титу и с мужиками, пошедшими к кафтанам за хлебом, чрез слегка побрызганные дождем ряды длинного скошенного пространства пошел к лошади. Тут только он понял, что не угадал погоду и дождь мочил его сено.
— Испортит сено, — сказал он.
— Ничего, барин, в дождь коси, в погоду греби! — сказал старик.
Левин отвязал лошадь и поехал домой пить кофе.
Сергей Иванович только что встал. Напившись кофею, Левин уехал опять на покос, прежде чем Сергей Иванович успел одеться и выйти в столовую.
V
После завтрака Левин попал в ряд уже не на прежнее место, а между шутником-стариком, который пригласил его в соседи, и молодым мужиком, с осени только женатым и пошедшим косить первое лето.
Старик, прямо держась, шел впереди, ровно и широко передвигая вывернутые ноги, и точным и ровным движеньем, не стоившим ему, по-видимому, более труда, чем маханье руками на ходьбе, как бы играя, откладывал одинаковый, высокий ряд. Точно не он, а одна острая коса сама вжикала по сочной траве.
Сзади Левина шел молодой Мишка. Миловидное молодое лицо его, обвязанное по волосам жгутом свежей травы, все работало от усилий; но как только взглядывали на него, он улыбался. Он, видимо, готов был умереть скорее, чем признаться, что ему трудно.
Левин шел между ними. В самый жар косьба показалась ему не так трудна. Обливавший его пот прохлаждал его, а солнце, жегшее спину, голову и засученную по локоть руку, придавало крепость и упорство в работе; и чаще и чаще приходили те минуты бессознательного состояния, когда можно было не думать о том, что делаешь. Коса резала сама собой. Это были счастливые минуты. Еще радостнее были минуты, когда, подходя к реке, в которую утыкались ряды, старик обтирал мокрою густою травой косу, полоскал ее сталь в свежей воде реки, зачерпывал брусницу и угощал Левина.
— Ну-ка, кваску моего! А, хорош? — говорил он, подмигивая.
И действительно, Левин никогда не пивал такого напитка, как эта теплая вода с плавающею зеленью и ржавым от жестяной брусницы вкусом. И тотчас после этого наступала блаженная медленная прогулка с рукой на косе, во время которой можно было отереть ливший пот, вздохнуть полною грудью и оглядеть всю тянущуюся вереницу косцов и то, что делалось вокруг, в лесу и в поле.
Чем долее Левин косил, тем чаще и чаще он чувствовал минуты забытья, при котором уже не руки махали косой, а сама коса двигала за собой все сознающее себя, полное жизни тело, и, как бы по волшебству, без мысли о ней, работа правильная и отчетливая делалась сама собой. Это были самые блаженные минуты.
Трудно было только тогда, когда надо было прекращать это сделавшееся бессознательным движенье и думать, когда надо было окашивать кочку или невыполонный щавельник. Старик делал это легко. Приходила кочка, он изменял движенье и где пяткой, где концом косы подбивал кочку с обеих сторон коротенькими ударами. И, делая это, он все рассматривал и наблюдал, что открывалось перед ним, то он срывал кочеток, съедал его или угощал Левина, то отбрасывал носком косы ветку, то оглядывал гнездышко перепелиное, с которого из-под самой косы вылетала самка, то ловил козюлю, попавшуюся на пути, и, как вилкой подняв ее косой, показывал Левину и отбрасывал.
И Левину и молодому малому сзади его эти перемены движений были трудны. Они оба, наладив одно напряженное движение, находились в азарте работы и не в силах были изменять движение и в то же время наблюдать, что было перед ними.
Левин не замечал, как проходило время. Если бы спросили его, сколько времени он косил, он сказал бы, что полчаса, — а уж время подошло к обеду. Заходя ряд, старик обратил внимание Левина на девочек и мальчиков, которые с разных сторон, чуть видные, по высокой траве и по дороге шли к косцам, неся оттягивавшие им ручонки узелки с хлебом и заткнутые тряпками кувшинчики с квасом.
— Вишь, козявки ползут! — сказал он, указывая на них, и из-под руки поглядел на солнце.
Прошли еще два ряда, старик остановился.
— Ну, барин, обедать! — сказал он решительно. И, дойдя до реки, косцы направились через ряды к кафтанам, у которых, дожидаясь их, сидели дети, принесшие обеды. Мужики собрались — дальние под телеги, ближние — под ракитовый куст, на который накидали травы.
Левин подсел к ним; ему не хотелось уезжать.
Всякое стеснение перед барином уже давно исчезло. Мужики приготавливались обедать. Одни мылись, молодые ребята купались в реке, другие прилаживали место для отдыха, развязывали мешочки с хлебом и оттыкали кувшинчики с квасом. Старик накрошил в чашку хлеба, размял его стеблем ложки, налил воды из брусницы, еще разрезал хлеба и, посыпав солью, стал на восток молиться.
— Ну-ка, барин, моей тюрьки, — сказал он, присаживаясь на колени перед чашкой.
Тюрька была так вкусна, что Левин раздумал ехать домой обедать. Он пообедал со стариком и разговорился с ним о его домашних делах, принимая в них живейшее участие, и сообщил ему все свои дела и все обстоятельства, которые могли интересовать старика. Он чувствовал себя более близким к нему, чем к брату, и невольно улыбался от нежности, которую он испытывал к этому человеку. Когда старик опять встал, помолился и лег тут же под кустом, положив себе под изголовье травы, Левин сделал то же и, несмотря на липких, упорных на солнце мух и козявок, щекотавших его потное лицо и тело, заснул тотчас же и проснулся, только когда солнце зашло на другую сторону куста и стало доставать его. Старик давно не спал и сидел, отбивая косы молодых ребят.
Левин оглянулся вокруг себя и не узнал места: так все переменилось. Огромное пространство луга было скошено и блестело особенным, новым блеском, со своими уже пахнущими рядами, на вечерних косых лучах солнца. И окошенные кусты у реки, и сама река, прежде не видная, а теперь блестящая сталью в своих извивах и движущийся и поднимающийся народ, и крутая стена травы недокошенного места луга, и ястреба, вившиеся над оголенным лугом, — все это было совершенно новое. Очнувшись, Левин стал соображать, сколько скошено, сколько еще можно сделать нынче.
Сработано было чрезвычайно много на сорок два человека. Весь большой луг, который кашивали два дня при барщине в тридцать кос, был уже скошен. Нескошенными оставались углы с короткими рядами. Но Левину хотелось как можно больше скосить в этот день, и досадно было на солнце, которое так скоро спускалось. Он не чувствовал никакой усталости; ему только хотелось еще и еще поскорее и как можно больше сработать.
— А что, еще скосим, как думаешь, Машкин Верх? сказал он старику.
— Как бог даст, солнце не высоко. Нечто водочки ребятам?
Во время полдника, когда опять сели и курящие закурили, старик объявил ребятам, что "Машкин Верх скосить — водка будет".
— Эка, не скосить! Заходи, Тит! Живо смахнем! Наешься ночью. Заходи! — послышались голоса, и, доедая хлеб, косцы пошли заходить.
— Ну, ребята, держись! — сказал Тит и почти рысью пошел передом.
— Иди, иди! — говорил старик, спея за ним и легко догоняя его, — срежу! Берегись!
И молодые и старые как бы наперегонку косили. Но, как они ни торопились, они не портили травы, и ряды откладывались так же чисто и отчетливо. Остававшийся в углу уголок был смахнут в пять минут. Еще последние космы доходили ряды, как передние захватили кафтаны на плечи и пошли через дорогу к Машкину Верху.
Солнце уже спускалось к деревьям, когда они, побрякивая брусницами, вошли в лесной овражек Машкина Верха. Трава была по пояс в середине лощины, и нежная и мягкая, лопушистая, кое-где по лесу пестреющая иваном-да-марьей.
После короткого совещания — вдоль ли ходить или поперек — Прохор Ермилин, тоже известный косец, огромный черноватый мужик, пошел передом. Он прошел ряд вперед, повернулся назад и отвалил, и все стали выравниваться за ним, ходя под гору по лощине и на гору под самую опушку леса. Солнце зашло за лес. Роса уже пала, и космы только на горке были на солнце, а в низу, по которому поднимался пар, и на той стороне шли в свежей, росистой тени. Работа кипела.
Подрезаемая с сочным звуком и пряно пахнущая трава ложилась высокими рядами. Теснившиеся по коротким рядам косцы со всех сторон, побрякивая брусницами и звуча то столкнувшимися косами, то свистом бруска по оттачиваемой косе, то веселыми криками, подгоняли друг друга.
Левин шел все так же между молодым малым и стариком. Старик, надевший свою овчинную куртку, был так же весел, шутлив и свободен в движениях. В лесу беспрестанно попадались березовые, разбухшие в сочной траве грибы, которые резались косами. Но старик, встречая гриб, каждый раз сгибался, подбирал и клал за пазуху. "Еще старухе гостинцу", — приговаривал он.
Как ни было легко косить мокрую и слабую траву, но трудно было спускаться и подниматься по крутым косогорам оврага. Но старика это не стесняло. Махая все так же косой, он маленьким, твердым шажком своих обутых в большие лапти ног влезал медленно на кручь и, хоть и трясся всем телом и отвисшими ниже рубахи портками, не пропускал на пути ни одной травинки, ни одного гриба и так же шутил с мужиками и Левиным. Левин шел за ним и часто думал, что он непременно упадет, поднимаясь с косою на такой крутой бугор, куда и без косы трудно влезть; но он взлезал и делал что надо. Он чувствовал, что какая-то внешняя сила двигала им.
VI
Машкин Верх скосили, доделали последние ряды, надели кафтаны и весело пошли к дому. Левин сел на лошадь и, с сожалением простившись с мужиками, поехал домой. С горы он оглянулся; их не видно было в поднимавшемся из низу тумане; были слышны только веселые грубые голоса, хохот и звук сталкивающихся кос.
Сергей Иванович давно уже отобедал и пил воду с лимоном и льдом в своей комнате, просматривая только что полученные с почты газеты и журналы, когда Левин, с прилипшими от пота ко лбу спутанными волосами и почерневшею, мокрою спиной и грудью, с веселым говором ворвался к нему в комнату.
— А мы сработали весь луг! Ах, как хорошо, удивительно! А ты как поживал? — говорил Левин, совершенно забыв вчерашний неприятный разговор.
— Батюшки! на что ты похож! — сказал Сергей Иванович, в первую минуту недовольно оглядываясь на брата. — Да дверь-то, дверь-то затворяй! — вскрикнул он. — Непременно впустил десяток целый.
Сергей Иванович терпеть не мог мух и в своей комнате отворял окна только ночью и старательно затворял двери.
— Ей-богу, ни одной. А если впустил, я поймаю. Ты не поверишь, какое наслаждение! Ты как провел день?
— Я хорошо. Но неужели ты целый день косил? Ты, я думаю, голоден, как волк. Кузьма тебе все приготовил.
— Нет, мне и есть не хочется. Я там поел. А вот пойду умоюсь.
— Ну, иди, иди, и я сейчас приду к тебе, — сказал Сергей Иванович, покачивая головой, глядя на брата. — Иди-же скорей, — прибавил он, улыбаясь, и, собрав свои книги, приготовился идти. Ему самому вдруг стало весело и не хотелось расставаться с братом. — Ну, а во время дождя где ты был?
— Какой же дождь? Чуть покрапал. Так я сейчас приду. Так ты хорошо провел день? Ну, и отлично. — И Левин ушел одеваться.
Через пять минут братья сошлись в столовой. Хотя Левину и казалось, что не хочется есть, и он сел за обед, только чтобы не обидеть Кузьму, но когда начал есть, то обед показался ему чрезвычайно вкусен. Сергей Иванович, улыбаясь, глядел на него.
— Ах да, тебе письмо, — сказал он. — Кузьма, принеси, пожалуйста, снизу. Да смотри дверь затворяй.
Письмо было от Облонского. Левин вслух прочел его. Облонский писал из Петербурга: "Я получил письмо от Долли, она в Ергушове, и у ней все не ладится. Съезди, пожалуйста, к ней, помоги советом, ты все знаешь. Она так рада будет тебя видеть. Она совсем одна, бедная. Теща со всеми еще за границей".
— Вот отлично! Непременно съезжу к ним, — сказал Левин. — А то поедем вместе. Она такая славная. Не правда ли?
— А они недалеко тут?
— Верст тридцать. Пожалуй, и сорок будет. Но отличная дорога. Отлично съездим.
— Очень рад, — все улыбаясь, сказал Сергей Иванович. Вид меньшого брата непосредственно располагал его к веселости.
— Ну, аппетит у тебя! — сказал он, глядя на его склоненное над тарелкой буро-красно-загорелое лицо и шею.
— Отлично! Ты не поверишь, какой это режим полезный против всякой дури. Я хочу обогатить медицину новым термином: Arbeitscur. *
...
Страницы: |
[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36] [37] [38] [39] [40] [41] [42] [43] [44] [45] [46] [47] [48] [49] [50] [51] [52] [53] [54] [55] [56] [57]
|