Обратная связь Главная страница

Раздел ON-LINE >>
Информация о создателях >>
Услуги >>
Заказ >>
Главная страница >>

Алфавитный список  авторов >>
Алфавитный список  произведений >>

Почтовая    рассылка
Анонсы поступлений и новости сайта
Счетчики и каталоги


Информация и отзывы о компаниях
Цены и качество товаров и услуг в РФ


Раздел: On-line
Автор: 

Шолохов Михаил Александрович

Название: 

"Поднятая целина"

Страницы: [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36] [37] [38] [39]  [40] [41] [42]

   Она встретила Давыдова счастливой и признательной улыбкой.
   — А я уже давно готова, жду тебя, мой председатель.
   Варина мать добавила, поздоровавшись с Давыдовым:
   — Она засобиралась после первых кочетов То-то молодо-зелено! А уж про то, что глупо, и гутарить не приходится!.. Зараз завтрак будет готов. Проходи, садись, товарищ Давыдов.
   Втроем они наскоро поели вчерашних щей, жареной картошки, закусили молоком Поднимаясь из-за стола, Давыдов поблагодарил хозяйку, сказал:
   — Пора ехать Прощайся, Варвара, с матерью, только не долго. Нечего вам сырость разводить, не навек расстаетесь Как только поеду в округ, так прихвачу тебя, мамаша, с собой, проведать дочь.. Я пошел к лошадям — От порога он спросил Варю: — Какую-нибудь теплую одежку ты с собой берешь?
   Варяне без смущения ответила"
   — У меня есть ватная кофтенка, только уж дюже она старенькая.
   — Сойдет, не на бал едешь, факт.
   Час спустя они были уже далеко за хутором. Давыдов сидел рядом со Щукарем, Варя — с другой стороны дрожек. Время от времени она брала руку Давыдова, коротко пожимала ее и снова уходила в какие-то свои мысли. За недолгую жизнь девушка еще ни разу не покидала хутора на длительный срок, всего лишь несколько раз
   была в станице, еще не видела железной дороги, и первая поездка в город приводила ее сердчишко в восторг, в смятение и трепет. Расставаться с семьей, с подругами все же было горько, и у нее нет-нет да и наворачивались на глаза слезы.
   Когда переправились на пароме через Дон и жеребцы шагом стали подниматься в гору на придонский бугор, Давыдов соскочил с дрожек и шел с той стороны, где сидела Варя, шагал, стряхивая сапогами с низкорослого придорожного полынка обильную росу, пока, до восхода солнца, еще бесцветную, не блещущую так, как блестит она поздним утром, переливаясь в солнечных лучах всеми цветами радуги. Изредка он взглядывал на Варю, ободряюще улыбался ей, тихо говорил:
   — А ну, Варюха, перемести глаза на сухое место
   Или:
   — Ведь ты у меня уже большая, взрослым не положено плакать, не надо, милая!
   И заплаканная Варя послушно вытирала кончиком голубой косынки мокрые щеки и что-то беззвучно шептала, ответно улыбаясь ему несмелой и покорной улыбкой.
   А над меловыми горбатыми отрогами Обдонских гор теснились туманы, и пока еще не виден был покрытый ими гребень бугра.
   В этот ранний утренний час ни степной подорожник, ни поникшие ветки желтого донника, ни показавшееся на взгорье и близко подступавшее к шляху жито не источали присущих им дневных запахов. Даже всесильный полынок и тот утратил его — все запахи поглотила роса, лежавшая на хлебах, на травах так щедро, будто прошел здесь недавно короткий сыпучий июльский дождь. Потому в этот тихий утренний час и властвовали всесильно над степью два простых запаха- росы и слегка примятой ею дорожной пыли.
   Дед Щукарь, в старом брезентовом плаще, подпоясанном еще более старым красным матерчатым кушаком, сидел, зябко нахохлившись, необычно долго для него молчал, только помахивал кнутом и со свистом причмокивал губами, понукая и без того резво бежавших жеребцов.
   Но когда взошло солнце, он оживился, спросил-
   — По хутору брешут, будто ты, Семушка, на Варьке жениться думаешь. Это правда?
   — Правда, дед.
   — Что ж, это дело такое, что как ни крутись, а рано или поздно от женитьбы не уйдешь, то есть я про мужчинов говорю, — глубокомысленно изрек старик И продолжал: — Меня тоже покойные родители женили, когда мне только что стукнуло восемнадцать годков. А я и тогда был до ужасти хитрый, я и тогда знал, что это за чертовщина — женитьба... Вот уж я от нее крутился, как никто на белом свете! Я очень даже преотлично знал, что жениться — не меду напиться. И чего я только. Семушка, жаль моя, над собой не вытворял! И сумасшедшим прикидывался, и хворым, и припадошным. За сумасшедшего меня родитель — а покойник был крутой человек — битых два часа порол кнутом и кончил, только когда кнутовище обломал об мою спину. За припадошного порол меня уже ременными вожжами. А когда я прикинулся хворым, начал орать дурным голосом и сказал, что у меня вся середка гнилая-он, слова не говоря, пошел на баз и несет в хату оглоблю от саней. Не поленился, старый черт, идти под сарай, выворачивать ее, разорять сани. Вот он какой был, покойник, царство ему небесное. Принес он эту оглоблю и ласково так говорит мне. "Вставай, сынок, я тебя лечить буду"... Э, думаю: раз он не поленился оглоблю вывернуть, так он не поленится и душу из меня вывернуть своим лекарством. Дурна шутка — оглобля в его руках. Он у меня трошки с глупиной был, я ишо махоньким за ним этот грех примечал. И тут я взвился с кровати, как будто под меня кипятку плеснули. И женился. А что я с ним, с глупым человеком, мог поделать? И пошла и поехала моя жизня с той поры и наперекосяк, и боком, и вверх тормашками! Ежли сейчас в моей старухе добрых восемь пудов будет, то в девятнадцать лет в ней было. — Старик задумчиво пожевал губами, подняв глаза вверх, и решительно закончил. — Никак не меньше пятнадцати пудов, истинный бог не брешу!
   Давыдов, давясь от смеха, чуть слышно спросил:
   — А не много ли?.
   На что ему дед Щукарь весьма резонно возразил:
   — А тебе не все равно? Пудом больше, пудом меньше — какая тебе разница? Ить не тебе же приходилось от нее страдания я баталии принимать, а мне? Один черт, мне было так плохо в этой супружеской жизни, что впору вешаться Да только не на таковского она напала! Я отчаянный, когда разойдусь! Вот в отчаянности я и думал повесься ты сначала, а я — после. Дед Щукарь весело покрутил головой, похихикал, предаваясь, видимо, самым разнообразным воспоминаниям, и, видя, что слушают его с неослабным вниманием, охотно продолжал:
   — Эх, дорогие гражданы и... и ты, Варька! Яростная была у нас любовь смолоду с моей старухой! А спрошу я вас: почему яростная? Да потому, что на злобе она всею жизню у нас проходила, а ярость и злоба — одно и то же, так я у Макарушки в толстом словаре прочитывал.
   И вот, бывалоча, проснусь ночью, а моя баба то слезьми плачет, то смеется, а я про себя думаю: "Поплачь, милушка, бабьи слезы — божья роса, мне с тобой тоже не медовое житье, а я же не плачу!"
   И вот на пятый год нашей жизни в супружестве случилось такое пришествие: вернулся сосед Поликарп с действительной службы. Служил он в Атаманском полку, гвардеец. Научили его там, дурака, усы крутить, вот он и дома начинает возле моей бабы усы закручивать. Как-то вечером гляжу, а они стоят у плетня, моя
   баба — с своей стороны, он — с своей. Прошел я в хату, прикинулся слепым, будто ничего не вижу. На другой день вечером — опять стоят. Э, думаю, дурна шутка. На третий день я нарочно из дому ушел. В сумерках возвращаюсь — опять стоят! Экая оказия! Что-то надо мне делать. И придумал: обернул трехфунтовую гирьку полотенцем, прокрался к Поликарпу на баз, шел босиком, чтобы он не услыхал, и, пока он усы крутил, я его и тяпнул в затылок со всей мочи. 0н и улегся вдоль плетня, как колода.
   Дней через несколько встречаюсь с Поликарпом. Голова у него перевязанная. Кисло так говорит мне:
   "Дурак! Ты же мог убить до смерти". А я ему говорю: "Это ишо неизвестно, кто из нас дурак-тот, кто под плетнем валялся, или тот, кто на ногах стоял".
   С тех пор-как бабушка отшептала! Перестали они стоять возле плетня. Только баба моя вскорости научилась по ночам зубами скрипеть. Проснусь от ее скрипа, спрашиваю: "У тебя, милушка, уж не зубы ли болят?" Она мне в ответ: "Отвяжись, дурак!" Лежу и думаю про себя: "Это ишо неизвестно, кто из нас дурее — кто зубами скрипит или кто спит тихочко и спокойночко, как смирное дите в люльке".
   Боясь обидеть старика, слушатели сидели очень тихо. Варя молча тряслась от смеха, Давыдов отвернулся от Щукаря, закрыл лицо ладонями и что-то больно уж часто и заливисто кашлял. А Щукарь, ничего не замечая, с увлечением продолжал:
   — Вот она какая иной раз бывает, яростная любовь! Одним словом, добра от этих женитьбов редко когда бывает, так я рассуждаю своим стариковским умом. Или, к придмеру, взять такой случай: в старое время жил у нас в хуторе молодой учитель. Была у него невеста, купецкая дочка, тоже с нашего хутора. Ходил этот учитель уж до того нарядный, до того красивый — я про одежу говорю, — как молодой петушок, и больше не ходил, а ездил на велосипеде. Тогда они только что появились, и уж ежли в хуторе был этот первый велосипед всем людям в диковинку, то про собак и говорить нечего. Как только учитель появится на улице, заблестит колесами, так проклятые собаки прямо с ума сходят. А он знай спешит, норовит ускакать от них, согнется в три погибели на своей машине и так шибко сучит ногами, что и глазом не разглядишь. Сколько-то мелких собачонок он передавил, но пришлось и ему от них лиха хватить!
   Как-то утром иду я через площадь в степь за кобылой, и вот тебе — навстречу собачья свадьба. Впереди сучонка бежит, а за ней, как полагается, вязанка кобелей, штук тридцать, если не больше. А тогда наши хуторные, будь они прокляты, развели этих собак столько, что не счесть. В каждом дворе — по два, по три кобеля, да каких! Любой из них хуже тигры лютой, и ростом каждый чуть не с телка. Всё сундуки свои берегли хозяева да погреба. А что толку? Один черт, воина у них всё порастрясла... И вот эта свадьба — мне навстречу. Я, не будь дурак, бросил уздечку и, как самый лихой кот, в один секунд взлетел -на телеграфный столб, окорачил его ногами, сижу. А тут как на грех этот учитель на своей машине, колесами блестит, правилом от машины. Ну, они его и огарновали. Бросил он машину, топчется на одном месте, я ему шумлю: "Дурак, лезь ко мне "на столб, а то они тебя зараз на ленты всего распустят!" Полез он, бедняга, ко мне, да опоздал малость: как только он ухватился за столб, они с него в один секунд спустили и новые дигоналевые штаны, и форменный пиджак с золотыми пуговицами, и все исподнее. А самые лютые из кобелей уже кое в каком месте до голого мяса добрались.
   Потешились они над ним всласть и побегли своей собачьей дорогой. А он сидит на столбу., и только на нем и радости, что одна фуражка с кокардой, и то козырек он поломал, когда лез на столб.
   Спустились мы с ним с нашего убежища — он спервоначалу, а я следом за ним: я же выше сидел, под самыми чашечками, через какие провода тянут. Вот по порядку и слезли — он, как есть, голый, а на мне простая рубаха и одни холщовые штаны. Он и просит меня: "Дядя, уступи мне на время твои штаны, я через полчаса тебе верну их". Говорю ему: "Милый человек, как же я тебе их уступлю, ежли я без исподних? Ты уедешь на своей машине, а я без штанов буду вокруг столба крутиться среди бела дня? Рубаху уступлю на время, а штаны, извиняй, не могу". Надел он мою рубаху ногами в рукава, пошел, горемыка, потихонечку. Ему весь резон бы рысью бечь — а как он побежит, ежли он шагом идет, и то как стреноженный конь? Ну и увидала его в моей рубахе купецкая дочка — его невеста... В этот же день и кончилась ихняя любовь. Пришлось ему эстренно переводиться в Другую школу. А через неделю от такого пришествия — тут тебе и страма, тут и страх от собак, тут тебе и невеста бросила, и вся любовь их рухнулась к едрене-фене-получил парень скоротечную чахотку и помер. Но я этому не дюже верю: скорее всего, он от страху и от страмы помер. Вот до чего она доводит, эта проклятая любовь, не говоря уж про разные женитьбы и свадьбы. И ты бы, Семушка, жаль моя, сто раз подумал, дорежь чем жениться на Варьке. Все они одним миром мазанные, и недаром мы их с Мажарушкой терпеть денавидим!
   — Ладно, дед, я еще подумаю, — успокоил старика Давыдов, а сам, пользуясь тем, что Щукарь закуривал, быстро притянул к себе Варю и поцеловал в висок, точно в то место, где шевелился под встречным ветром пушистый завиток волос.
   Утомленный собственным рассказом, а может быть,
   воспоминаниями, дед Щукарь вскоре начал дремать, и Давыдов взял вожжи из его ослабевших рук. Одолеваемый дремотою, дед Щукарь пробормотал:
   — Вот спасибо тебе, жаль моя, ты помахай на жеребцов кнутом, а я часок присплю. Язви ее со cTaipo-с-гею! Kак только солнце припреет, так тебя сон начинает морить.. А зимой, чем ми дюжей холод, тем тебе дюжей спать хочется, того и гляди, замерзнешь во сне.
   Маленький и щуплый, он лег между Варей и Давыдовым, протянувшись вдоль дрожек, как кнут, и вскоре уже храпел, тонко, фистулой.
   А нагретая солнцем степь уже дышала всеми ароматами разнотравья, пресно примешивался к запаху скошенных трав запах теплой дорожной пыли, нечетко сидели тонущие в мареве нити дальних горизонтов, — и жадными глазами оглядывала Варя незнакомую ей задонскую, но все же бесконечно родную степь.
    * * *
   Ночевали они возле стога сена, проехав к вечеру более ста километров. Поужинали взятыми из дому скромными харчишками, посидели немного возле дрожек, молча глядя на звездное небо. Давыдов сказал:
   — Завтра у нас опять ранний подъем, давайте моститься спать. Ты, Варюха, ложись на дрожках, бери мое пальто, укроешься им, а мы с дедушкой пристроимся под стогом.
   — Правильное решение ты принимаешь, Семушка, — обрадованно одобрил Щукарь, весьма довольный тем обстоятельством, что Давыдов ложится именно с ним.
   Нечего греха таить, старику было страшновато ночевать одному в чужой безлюдной степи.
   Давыдов лежал на спине, закинув руки за голову, смотрел в разверстое над ним бледно-синее небо. Нашел глазами Большую Медведицу, вздохнул, а потом поймал себя на том, что чему-то неосознанно улыбается.
   Только к полуночи остыла накаленная за день земля и стало по-настоящему прохладно. Где-то недалеко, в балке, наверное, был пруд или степной лиман. От него потянуло запахом ила, камыша. Совсем недалеко ударил перепел. Послышалось неуверенное, всего лишь в несколько голосов, кваканье лягушек "Сплю, сплю!"- сонно прокричала в ночи маленькая сова.
   Давыдов стал дремать, но тут в сене прошуршала
   мышь, и дед Щукарь вскочил с бешеным проворством, тормоша Давыдова, заговорил:
   — Сема, ты слышишь?! Ну, и выбрали место, язви его! В этом стогу, небось, ужаков и змей полно. Слышишь, шуршат, проклятые? Какие-то совы кричат, как на кладбище... Давай переезжать в другое место с этого гиблого угодья!
   — Спи, не выдумывай, — сонно отозвался Давыдов Щукарь снова лег, долго ворочался, со всех сторон подтыкал под себя плащ, бормоча
   — Говорил же тебе — давай на арбе поедем, так нет, захотелось тебе на дрожках фасон давить Вот теперь и радуйся. То бы мы из дому настелили полную арбу своего, природного сена и ехали бы спокойночко, и спали б зараз все трое на этой арбе, а то теперь, пожалуйста, гнись под чужим стогом, как бездомная собака. Варьке добро, она спит наверху в укрытии, барыня барыней, а тут — в головах шуршит, с боков тпуршит, в ногах шуршит, а чума его знает, что оно там шуршит? Вот уснешь, подползет к тебе гадюка, тяпнет в притимное место, вот ты и отжениховался! А ить она, проклятая, куда укусит, — а то и с копыт долой Вот тогда твоя Варька слез корыто прольет, а что толку?.. Меня любой гадюке кусать резона нет, у меня мясо старое, жилистое, да к тому же от меня козлом воняет, — потому как Трофим рядом со мной часто спит на сеновале, — а гадюки козлиного духа не любят. Ясное дело, ей тебя кусать, а не меня... Давай переезжать с этого места!
   Давыдов с досадою сказал:
   — Ты сегодня угомонишься, дед? Ну, куда мы среди ночи поедем?
   Дед Щукарь печально ответил:
   — Завез ты меня в пропащее место — знал бы, хучь со старухой попрощался бы, а то поехал, как сроду не венчанный. Так не будешь трогаться с места, жаль моя?
   — Нет. Спи, старик.
   Тяжело вздыхая и крестясь, дед Щукарь сказал:
   — И рад бы уснуть, Семушка, да ить страх в глазах. Тут сердце от страху стукотит в грудях, тут сова эта треклятая орет, хучь бы она подавилась...
   Под размеренные причитания Щукаря Давыдов крепко уснул.
   Проснулся он перед восходом солнца. Рядом с ним, привалившись боком к стенке стога и поджав ноги, сидела Варя и перебирала на его лбу спутанные пряди волос, — и так нежны и осторожны были касания ее девичьих пальцев, что Давыдов, уже проснувшись, еле ощущал их. А на ее месте, на дрожках, укрывшись давыдовским пальто, крепко спал дед Щукарь.
   Розовая, как эта зоренька, Варя тихонько сказала:
   — А я уже сбегала к пруду, умылась. Буди дедушку, давай ехать! — Она легко прижалась губами к колючей щеке Давыдова, пружинисто вскочила на ноги. — Пойдешь умываться, Сема? Я покажу дорогу к пруду.
   Осипшим со сна голосом Давыдов ответил:
   — Проспал я свое умыванье, Варюха, где-нибудь дорогой умоюсь. А этот старый суслик давно тебя разбудил?
   — Он меня не будил. Я проснулась на рассвете, а он сидит возле тебя, обнял колени руками и цигарку курит. Я спрашиваю: "Ты чего не спишь, дедушка?" А он отвечает: "Я всю ночь не сплю, милушка, тут кругом змей полно. Ты пойди погуляй по степи, а я на твоем месте хоть часок в спокойствии усну". Я встала и пошла умываться к пруду.
   В первой половине этого дня они были уже в Миллерове. За полчаса Давыдов управился в окружкоме, вышел на улицу веселый, довольно улыбающийся:
   — Все решил секретарь, как и надо решать в окружкоме, быстро и дельно: тебя, моя Горюха, возьмут под свою опеку девчата из окружкома комсомола, а сейчас поедем в сельхозтехникум, буду тебя устраивать на новое местожительство. Договоренность с заместителем директора уже есть. До начала приемных испытаний с тобой позанимаются преподаватели, и к осени будешь ты у меня подкована на все четыре ноги, факт! Девчатки из окружкома будут тебя проведывать, договорился с ними по телефону. — По привычке Давыдов оживленно потер руки, спросил: — А знаешь, Варюха, кого к нам посылают в хутор секретарем комсомольской организаций Кого бы ты думала? Ивана Найденова, паренька, который был у нас зимой с агитколонной. Очень толковый парень, я страшно рад буду его приезду. Тогда у нас дело с комсомолом пойдет на лад, это я тебе фактически говорю!
   За два часа все было улажено и в сельхозтехникуме Подошла пора расставаться Давыдов твердо сказал:
   — До свидания, милая моя Варюха-горюха, не скучай и хорошенько учись, а мы там без тебя не пропадем.
   Впервые он поцеловал Варю в губы. Пошел по коридору. На выходе оглянулся, и вдруг такая острая жалость стиснула его сердце, что ему показалось, будто шероховатый пол закачался под его ногами, как палуба:
   Варя стояла, прижавшись к стене лбом, уткнув лицо в ладони, голубенькая косынка ее съехала на плечи, и столько было во всей ее фигуре беспомощности и недетского горя, что Давыдов только крякнул и поспешил выйти во двор
   К исходу третьих суток после отъезда из хутора он уже вернулся в Гремячий.
   Несмотря на поздний час, в правлении колхоза его ожидали Нагульнов и Разметнов Нагульнов хмуро поздоровался с ним, так же хмуро оказал:
   — Ты что-то, Семен, последние дни дома не живешь в станицу съездил, а потом в окружком. Какая нужда тебя в Миллерово-то носила?
   — Обо всем доложу в свое время А у вас что нового в хуторе?
   Вместо ответа Разметнов спросил:
   — Ты дорогой видел хлеба? Ну, как они там, подошли уже?
   — Ячмень кое-где уже можно косить, выборочным порядком, рожь — тоже Ну, рожь, по-моему, можно класть наповал, но что-то соседи наши медлят
   Как бы про себя Разметнов проговорил:
   — Тогда не будем и мы спешить. С зеленцой ее повалять можно при хорошей погоде, она и в валках дойдет, — а ежели дождь? Вот и пиши пропало.
   Нагульнов согласился с ним:
   — Тройку дней подождать можно, но потом уже браться за покос надо и руками и зубами, иначе райком съест тебя, Семен. А нас с Андреем на закуску... Да, имею и я новость: есть у меня в совхозе дружок по военной службе, ездил я его проведать вчера. Он давно меня приглашал на-гости, да все как-то неуправно было, а вчера решился — думаю: смотаюсь к нему на денек, проведаю приятеля, а кстати и погляжу, как трактора работают. Сроду не видал, и дюже мне это было любопытно! У них там пары пашут, я и проторчал в поле целый день. Ну, братцы, и штука, должен я вам сказать, этот трактор фордзон! Рысью пашет пары. А как только напорется на целину где-нибудь на повороте, так у него, у бедного, силенок и не хватает. Подымается вдыбки, как норовистый конь перед препятствием, постоит-постоит и опять вдарится колесами об землю, поспешает поскорее убраться обратно на пары, не под силу ему целина... Но иметь пару таких лошадок у нас в колхозе все равно было бы невредно, вот о чем я думал и думаю все время. Дюже уж завидная в хозяйстве штука! Так меня это завлекло, что с дружком даже выпить не успели. Прямо с поля повернулся я и поехал домой.
   — Ты же думал в Мартыновскую МТС съездить? — спросил Размётнов.
   — А какая разница — в МТС или в совхоз? И там трактора, и тут такие же. Да и далековато, а покос — вот он, на носу.
   Размётнов хитро сощурился:
   — А я, признаться, грешил на тебя, Макар, что ты по пути из Мартыновской завернешь в Шахты проведать Лукерью...
   — Ив мыслях не держал! -решительно сказал Нагульнов.-А вот ты, небось, бы заехал, знаю я тебя, белобрысого!
   Размётнов вздохнул:
   — Будь она моей предбывшей женой, я бы не только непременно заехал, но и прогостил у нее не меньше недели! -И уже шутливо добавил: — Я не такой соломенный тюфяк, как ты!
   — Знаю я тебя, — повторил Нагульнов. И, подумав, тоже добавил: — Чертова бабника! Но и я не такой бегунец по бабам, как ты!
   Размётнов пожал плечами:
   — Я вдовцом живу тринадцатый год. Чего ты от меня хочешь?
   — Вот потому ты и бегунец.
   После короткого молчания Размётнов уже совершенно серьезно и тихо сказал:
   — А может, я все двенадцать годов одну люблю, ты же не знаешь?
   — Это ты-то? Поверю я тебе, как же!
   — Одну!
   — Уж не Марину ли Пояркову?
   — Не твое дело — кого, и ты в чужую душу не лезь! Может быть, когда-нибудь, под пьяную руку, я и рассказал бы тебе, кого любил и доныне люблю, но ведь.. Холодный ты человек, Макар, с тобой по душам сроду не поговоришь. Ты в каком месяце родился?
   — В декабре.
   — Я так и думал. Не иначе, тебя мать у проруби на льду родила-пошла за водой и по нечаянности разродилась прямо на льду: потому-то от тебя всю жизнь холодом несет. Как же тебе признаешься от сердца?
   — А ты, видать, на горячей плите родился?
   Размётнов охотно согласился:
   — Дюже похоже! Потому от меня и пышет жаром, как при суховее. А вот ты — другое дело. С досадой Нагульнов сказал:
   — Надоело! Хватит об нас с тобой и об бабах разговаривать, давайте лучше потолкуем об том, кому из нас в какую бригаду направляться на уборку.
   — Нет, — возразил Размётнов, — давай уж прикончим начатый разговор, а кому в какую бригаду ехать — это мы успеем поговорить. Ты спокойночко рассуди, Макар, вот об чем: прозвал ты меня бегунцом, а какой же я бегунец по нынешним временам, ежели я вскорости вас обоих на свадьбу или-кать буду?..
   — Это ишо на какую свадьбу? — строго спросил Нагульнов.
   — На мою собственную. Мать окончательно старухой стала, тяжело ей в хозяйстве, заставляет жениться.
   — И ты послушаешься ее, старый дурак? — Нагульнов не мог скрыть своего величайшего возмущения. С притворным смирением Размётнов ответил:
   — А куда же мне деваться, маленький мой?
   — Ну и трижды дурак! — Затем, почесав в раздумье переносицу, Нагульнов заключил: — Придется нам, Семен, снимать с тобой одну квартиру и жить вместе, чтобы не так скучно было. А на воротах напишем:
   "Тут живут одни холостяки".
   Давыдов не замедлил с ответом:
   — Ничего у нас, Макар, из этой затеи не выйдет:
   невеста у меня есть, потому и ездил в Миллерово.
   Нагульнов переводил испытующий взгляд с одного на другого, пытаясь разгадать, шутят они или нет, а потом медленно поднялся, раздувая ноздри, даже несколько побледяев от волнения.
   — Да вы что, перебесились, что ли?! Последний раз спрашиваю: всурьез вы это говорите или высмеиваетесь надо мной? — Но, не дождавшись ответа, плюнул под ноги со страшным ожесточением, не прощаясь, вышел из комнаты.
   
   ГЛАВА XXVI
   
   Дурея от скуки, с каждым днем все больше морально опускаясь от вынужденного безделья, Половцев и Лятьевский по-прежнему коротали дня и ночи в тесной горенке Якова Лукича.
   В последнее время что-то значительно реже стали навещать их связные, а обнадеживающие обещания из краевого повстанческого центра, которые доставлялись им в простеньких, но добротно заделанных пакетах, уже давно утратили для них всякую цену...
   Половцев, пожалуй, легче переносил длительное затворничество, даже наружно он казался более уравновешенным, но Лятьевский изредка срывался, и каждый раз по-особому: то сутками молчал, глядя на стену перед собой потухшим глазом, то становился необычайно, прямо-таки безудержно, болтливым, и тогда Половцев, несмотря на жару, с головой укрывался буркой, временами испытывая почти неодолимое желание подняться, вынуть шашку из ножен и сплеча рубнуть по аккуратно причесанной голове Лятьевского. А однажды с наступлением темноты Лятьевский незаметно исчез из дома и появился только перед рассветом, притащив с собой целую охапку влажных цветов.
   Обеспокоенный отсутствием сожителя, Половцев всю ночь не смыкал глаз, ужасно волновался, прислушивался к самому ничтожному звуку, доносившемуся извне Лятьевский, пропахший ночной свежестью, возбужденный прогулкой, веселый, принес из сеней ведро с водой, бережно опустил в него цветы. В спертом воздухе горенки одуряюще пьяно, резко вспыхнул аромат петуний, душистого табака, ночной фиалки, еще каких-то неизвестных Половцеву цветов, — и тут произошло неожиданное: Половцев, этот железный есаул, всей грудью вдыхая полузабытые запахи цветов, вдруг расплакался Он лежал в предрассветной тьме на своей вонючей койке, прижимая к лицу потные ладони, а когда рыдания стали душить его, рывком повернулся к стене, изо всей силы стиснул зубами угол подушки.
   Лятьевский, мягко ступая босыми ногами, ходил по теплым половинам горенки. В нем проснулась деликатность, и он чуть слышно насвистывал опереточные арии и делал вид, что ничего не слышит, ничего не замечает...
   Уже часов в одиннадцать дня, очнувшись от короткого, но тяжелого сна, Половцев хотел учинить Лятьевскому жестокий разнос за самовольную отлучку, но вместо этого сказал-
   — Воду в ведре надо бы переменить... завянут. Лятьевский весело отозвался:
   — Сию минуту будет исполнено. Он принес кувшин холодной колодезной воды, теплую воду из ведра выплеснул на пол.
   — Где вы достали цветы? — спросил Половцев Ему было неловко за свою слабость, стыдно за слезы, пролитые ночью, и он смотрел в сторону. Лятьевский пожал плечами:
   — "Достал" — это слишком мягко, господин Половцев. "Украл" — жестче, но точнее Прогуливаясь возле школы, уловил поразивший мое обоняние божественный аромат и махнул в палисадник к учителю Шпыню, там и ополовинил две клумбы, чтобы хоть как-нибудь скрасить наше с вами гнусное существование. Обещаю и впредь снабжать вас свежими цветами.
   — Нет уж, увольте!
   — А вы еще не полностью утратили некоторые человеческие чувства, — тихо, намекающе проговорил Лятьевский, глядя на Половцева в упор.
   Тот промолчал, сделал вид, будто не слышит...
   Каждый из ник по-своему убивал время: Половцев часами просиживал за столом, раскладывая пасьянсы, брезгливо касаясь толстыми пальцами замусоленных, толстых карт, а Лятьевский чуть ли не в двадцатый раз, не вставая с койки, перечитывал единственную имевшуюся у него книгу — "Камо грядеши?" Сенкевича, смаковал каждое слово.
   Иногда Половцев, оставив карты, садился прямо на полу, по-калмыцки сложив ноги, и, расстелив кусок брезента, разбирал, чистил и без того идеально чистый ручной пулемет, протирал, смазывал теплым от жары ружейным маслом каждую деталь и снова не спеша собирал пулемет, любуясь им, клоня лобастую голову то в одну, то в другую сторону А потом, вздохнув, заворачивал пулемет в этот же кусок брезента, бережно укладывал его под койку, смазывал и снова заряжал диски и, уже сидя за столом, доставал из-под тюфяка свою офицерскую шашку, пробовал на ногте большого палица остроту клинка и сухим бруском осторожно, всего лишь несколько раз проводил по тускло блистающей стали. "Как бритва!" — удовлетворенно бормотал он.
   В такие минуты Лятьевский, отложив книгу, щурил единственный глаз, саркастически улыбался:
   — Удивляет меня, без меры удивляет ваша дурацкая сентиментальность! Что вы носитесь с вашей селедкой, как дурень с писаной торбой? Не забывайте, что сейчас тридцатый год и век сабель, пик, бердышей и прочих железок давно уже миновал. Артиллерия, любезнейший, решала все в прошлую войну, а не солдатики на лошадках или без оных, она же будет решать исход и будущих сражений и войн. Как старый артиллерист утверждаю это самым решительным образом!
   Половцев, как всегда, смотрел исподлобья, цедил сквозь зубы:
   — Вы думаете начинать восстание, сразу же опираясь на огонь гаубичных батарей — или же на солдатиков с шашками? Дайте мне поначалу хоть одну трехдюймовую батарею, и я с удовольствием оставлю шашку на попечение жены Островнова, а пока помолчите, ясновельможный фразер! От ваших разговорчиков меня тошнит. Это вы польским барышням рассказывайте о роли артиллерии в прошлой войне, а не мне. И вообще всегда вы пытаетесь говорить со мной пренебрежительным тоном, а напрасно, представитель великой Польши. Ваш тон и ваши разговорчики дурно пахнут. Впрочем, ведь это о вашей державе в двадцатых годах говорили: "Еще Польска не сгинела, но дала уже душок"....
   Лятьевский трагически восклицал:
   — Боже мой, какое духовное убожество! Карты и сабля, сабля и карты.. Вы за полгода не прочли ни одного печатного слова. Как вы одичали! А ведь вы когда-то были учителем средней школы...
   — По нужде был учителем, милейший пан! По горькой нужде!
   — Кажется, у вашего Чехова есть рассказик о казаках: на своем хуторе живет невежественный и тупой казак-помещик, а два его взрослых оболтуса-сына только тем и занимаются, что один подбрасывает в воздух домашних петушков, а другой стреляет по этим петушкам из ружья. И так изо дня в день: без книг, без культурных потребностей, без тени каких-либо духовных интересов... Иногда мне кажется, что вы — один из этих двух сынков... Может быть, я ошибаюсь?
   Не отвечая, Половцев дышал на мертвую сталь шашки, смотрел, как растекается и медленно тает на ней синеватая тень, а затем подолом серой толстовки вытирал шашку и осторожно, даже нежно, без пристука, опускал ее в потертые ножны.
    * * *
   Но не всегда их внезапно возникавшие разговоры и короткие пикировки кончались столь мирно. В горенке, редко проветриваемой, было душно; наступившая жара еще более отягчала их жалкое житье в доме Островнова, и все чаще Половцев, вскакивая с влажной, пропахшей потом постели, приглушенно рычал: "Тюрьма! Я пропаду в этой тюрьме!" Даже по ночам, во сне, он часто произносил это неласковое слово, пока наконец выведенный из терпения Лятьевский как-то не сказал ему:
   — Господин Половцев, можно подумать, что у вас, в вашем и без того убогом лексиконе, осталось всего только одно слово "тюрьма". Если уж вы так тоскуете по этому богоугодному заведению, мой добрый совет вам: идите сегодня же в районное VIIV и попросите, чтобы вас определили в тюрьму этак лет на двадцать, не меньше. Уверяю вас, что в вашей просьбе вам не будет отказано!
...
Страницы: [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36] [37] [38] [39]  [40] [41] [42]

Обратная связь Главная страница

Copyright © 2010.
ЗАО АСУ-Импульс.

Пишите нам по адресу : info@e-kniga.ru