Вместо веселия и смеха,  на которые я рассчитывал,  входя в чулан, я чувствовал дрожь и замирание сердца.
    
    Сейчас многие банки предлагают взять  
кредит под залог недвижимости. И многие соглашаются на это. Бесспорно, это рискованное предложение, но оно стоит того. Для создания бизнеса или нового перспективного проекта, такие предложения очень актуальны. 
    
         Долго  еще  находился Гриша в  этом  положении религиозного восторга и импровизировал молитвы. То твердил он несколько раз сряду:  "Господи помилуй",  но  каждый раз  с  новой  силой  и выражением;  то говорил он "Прости мя,  господи, научи мя, что творить...   научи  мя  что  творити,   господи!"  -  с  таким выражением,  как будто ожидал сейчас же  ответа на свои слова; то  слышны были  одни  жалобные рыдания...  Он  приподнялся на колени, сложил руки на груди и замолк.
         Я  потихоньку  высунул  голову  из  двери  и  не  переводил дыхания.  Гриша не шевелился;  из груди его вырывались тяжелые вздохи;  в мутном зрачке его кривого глаза, освещенного луною, остановилась слеза.
         - Да будет воля твоя!  -  вскричал он вдруг с неподражаемым выражением, упал лбом на землю и зарыдал, как ребенок.
         Много воды утекло с  тех  пор,  много воспоминаний о  былом потеряли для  меня значение и  стали смутными мечтами,  даже и странник Гриша давно окончил свое последнее странствование; но впечатление,  которое он произвел на меня,  и чувство, которое возбудил, никогда не умрут в моей памяти.
         О великий христианин Гриша!  Твоя вера была так сильна, что ты чувствовал близость бога, твоя любовь так велика, что слова сами собою лились из уст твоих - ты их не поверял рассудком... И какую высокую хвалу ты принес его величию,  когда, не находя слов, в слезах повалился на землю!..
         Чувство умиления,  с которым я слушал Гришу, не могло долго продолжаться,  во-первых  потому,  что  любопытство  мое  было насыщено, а во-вторых потому, что я отсидел себе ноги, сидя на одном месте, и мне хотелось присоединиться к общему шептанью и возне,  которые слышались сзади меня в  темном чулане.  Кто-то взял меня за руку и  шепотом сказал:  "Чья это рука?" В чулане было совершенно темно;  но  по одному прикосновению и  голосу, который шептал мне над самым ухом, я тотчас узнал Катеньку.
         Совершенно бессознательно я  схватил ее руку в  коротеньких рукавчиках за локоть и припал к ней губами.  Катенька,  верно, удивилась этому поступку и отдернула руку:  этим движением она толкнула  сломанный стул,  стоявший  в  чулане.  Гриша  поднял голову,  тихо  оглянулся и,  читая молитвы,  стал крестить все углы. Мы с шумом и шепотом выбежали из чулана.
    
         Глава XIII. НАТАЛЬЯ САВИШНА
    
         В  половине  прошлого  столетия  по  дворам  села Хабаровки бегала  в  затрапезном платье босоногая, но веселая, толстая и краснощекая  девка  Наташка.  По  заслугам  и просьбе отца ее, кларнетиста Саввы, дед мой взял ее в верх - находиться в числе женской  прислуги  бабушки Горничная Наташка отличалась в этой должности кротостью нрава и усердием. Когда родилась матушка и понадобилась  няня, эту обязанность возложили на Наташку. И на этом  новом  поприще  она  заслужила похвалы и награды за свою деятельность,  верность  и привязанность к молодой госпоже. Но напудренная   голова  и  чулки  с  пряжками  молодого  бойкого официанта Фоки, имевшего по службе частые сношения с Натальей, пленили  ее  грубое, но любящее сердце. Она даже сама решилась идти к дедушке просить позволенья выйти за Фоку замуж. Дедушка принял  ее  желание  за  неблагодарность, прогневался и сослал бедную Наталью за наказание на скотный двор в степную деревню. Через  шесть  месяцев,  однако,  так как никто не мог заменить Наталью,  она  была  возвращена  в двор и в прежнюю должность. Возвратившись в затрапезке из изгнания, она явилась к дедушке, упала  ему  в  ноги  и  просила возвратить ей милость, ласку и забыть  ту  дурь,  которая  на  нее  нашла было и которая, она клялась,  уже  больше  не  возвратится.  И  действительно, она сдержала свое слово.
         С  тех  пор  Наташка  сделалась Натальей Савишной и  надела чепец: весь запас любви, который в ней хранился, она перенесла на барышню свою.
         Когда подле матушки заменила ее  гувернантка,  она получила ключи от  кладовой,  и  ей  на  руки  сданы были  белье и  вся провизия.  Новые  обязанности  эти  она  исполняла  с  тем  же усердием и  любовью.  Она вся жила в  барском добре,  во  всем видела трату,  порчу,  расхищение и всеми средствами старалась противодействовать.
         Когда  maman  вышла  замуж,  желая чем-нибудь отблагодарить Наталью  Савишну  за  ее двадцатилетние труды и привязанность, она  позвала  ее  к себе и, выразив в самых лестных словах всю свою  к ней признательность и любовь, вручила ей лист гербовой бумаги,  на  котором  была написана вольная Наталье Савишне, и сказала,  что, несмотря на то, будет ли она или нет продолжать служить  в  нашем  доме,  она  всегда будет получать ежегодную пенсию  в  триста  рублей. Наталья Савишна молча выслушала все это,  потом,  взяв  в руки документ, злобно взглянула на него, пробормотала что-то сквозь зубы и выбежала из комнаты, хлопнув дверью.  Не  понимая  причины такого странного поступка, maman немного  погодя  вошла в комнату Натальи Савишны. Она сидела с заплаканными  глазами  на  сундуке, перебирая пальцами носовой платок,  и пристально смотрела на валявшиеся на полу перед ней клочки изорванной вольной.
         - Что с вами,  голубушка Наталья Савишна? - спросила maman, взяв ее за руку.
         - Ничего,  матушка,  -  отвечала она,  - должно быть, я вам чем-нибудь противна,  что вы меня со двора гоните...  Что ж, я пойду.
         Она вырвала свою руку и,  едва удерживаясь от слез,  хотела уйти  из  комнаты.  Maman  удержала  ее,  обняла,  и  они  обе расплакались.
         С тех пор как я себя помню,  помню я и Наталью Савишну,  ее любовь и ласки;  но теперь только умею ценить их,  -  тогда же мне и в голову не приходило,  какое редкое,  чудесное создание была эта старушка.  Она не только никогда не говорила, но и не думала,   кажется,   о  себе:  вся  жизнь  ее  была  любовь  и самопожертвование.  Я  так привык к  ее  бескорыстной,  нежной любви к нам,  что и не воображал,  чтобы это могло быть иначе, нисколько не  был  благодарен ей  и  никогда  не  задавал себе вопросов: а что, счастлива ли она? довольна ли?
         Бывало,  под предлогом необходимой надобности, прибежишь от урока  в  ее  комнатку,  усядешься  и начинаешь мечтать вслух, нисколько  не  стесняясь  ее  присутствием.  Всегда она бывала чем-нибудь  занята:  или  вязала чулок, или рылась в сундуках, которыми  была  наполнена  ее комната, или записывала белье и, слушая  всякий  вздор,  который  я говорил, "как, когда я буду генералом,  я  женюсь  на чудесной красавице, куплю себе рыжую лошадь,  построю  стеклянный дом и выпишу родных Карла Иваныча из Саксонии" и т. д, она приговаривала: "Да, мой батюшка, да". Обыкновенно, когда я вставал и собирался уходить, она отворяла голубой сундук, на крышке которого снутри - как теперь помню - были  наклеены крашеное изображение какого-то гусара, картинка с  помадной  баночки  и  рисунок  Володи,  - вынимала из этого сундука куренье, зажигала его и, помахивая, говаривала;
         - Это,  батюшка, еще очаковское куренье. Когда ваш покойник дедушка -  царство небесное - под турку ходили, так оттуда еще привезли.  Вот уж последний кусочек остался,  - прибавляла она со вздохом.
         В  сундуках,  которыми  была  наполнена  ее  комната,  было решительно  все.   Что   бы   ни   понадобилось,   обыкновенно говаривали:   "Надо   спросить  у   Натальи  Савишны",   -   и действительно,   порывшись  немного,  она  находила  требуемый предмет и  говаривала:  "Вот  и  хорошо,  что  припрятала".  В сундуках этих были тысячи таких предметов,  о  которых никто в доме, кроме ее, не знал и не заботился.
         Один раз я на нее рассердился. Вот как это было. За обедом, наливая себе квасу, я уронил графин и облил скатерть.
         - Позовите-ка  Наталью Савишну,  чтобы она  порадовалась на своего любимчика, - сказала maman.
         Наталья Савишна вошла  и,  увидав лужу,  которую я  сделал, покачала головой; потом maman сказала ей что-то на ухо, и она, погрозившись на меня, вышла.
         После   обеда  я,   в   самом  веселом  расположении  духа, припрыгивая,   отправился  в  залу,   как  вдруг  из-за  двери выскочила Наталья Савишна с скатертью в руке,  поймала меня и, несмотря на  отчаянное сопротивление с  моей  стороны,  начала тереть  меня  мокрым  по   лицу,   приговаривая:   "Не  пачкай скатертей,  не пачкай скатертей!" Меня так это обидело,  что я разревелся от злости.
         "Как!  -  говорил  я  сам  себе,  прохаживаясь  по  зале  и захлебываясь от  слез.  -  Наталья  Савишна,  просто  Наталья, говорит мне ты,  и еще бьет меня по лицу мокрой скатертью, как дворового мальчишку. Нет, это ужасно!"
         Когда Наталья Савишна увидала,  что я распустил слюни,  она тотчас же убежала,  а я,  продолжая прохаживаться, рассуждал о том,  как  бы  отплатить  дерзкой  Наталье  за  нанесенное мне оскорбление.
         Через  несколько минут  Наталья  Савишна  вернулась,  робко подошла ко мне и начала увещевать:
         - Полноте,   мой  батюшка,  не  плачьте...  простите  меня, дуру... я виновата... уж вы меня простите, мой голубчик... вот вам.
         Она  вынула  из-под  платка  корнет,  сделанный из  красной бумаги,  в котором были две карамельки и одна винная ягода,  и дрожащей  рукой  подала  его  мне.   У  меня  недоставало  сил взглянуть в  лицо  доброй старушке:  я,  отвернувшись,  принял подарок,  и слезы потекли еще обильнее, но уже не от злости, а от любви и стыда.
    
         Глава XIV. РАЗЛУКА
    
         На  другой  день  после  описанных  мною  происшествий,   в двенадцатом часу  утра,  коляска и  бричка стояли у  подъезда. Николай был  одет по-дорожному,  то  есть штаны были всунуты в сапоги и старый сюртук туго-натуго подпоясан кушаком. Он стоял в  бричке и укладывал шинели и подушки под сиденье;  когда оно ему казалось высоко,  он  садился на  подушки и,  припрыгивая, обминал их.
         - Сделайте божескую милость,  Николай Дмитрич,  нельзя ли к вам будет баринову щикатулку положить,  -  сказал запыхавшийся камердинер папа, высовываясь из коляски, - она маленькая...
         - Вы бы прежде говорили,  Михей Иваныч,  -  отвечал Николай скороговоркой и с досадой, изо всех сил бросая какой-то узелок на дно брички.  - Ей-богу, голова и так кругом идет, а тут еще вы с вашими щикатулками,  -  прибавил он,  приподняв фуражку и утирая с загорелого лба крупные капли пота.
         Дворовые  мужчины,  в  сюртуках,  кафтанах,  рубашках,  без шапок,  женщины,  в затрапезах, полосатых платках, с детьми на руках,   и   босоногие   ребятишки   стояли   около   крыльца, посматривали  на  экипажи и разговаривали между собой. Один из ямщиков  - сгорбленный старик в зимней шапке и армяке - держал в   руке  дышло  коляски,  потрогивал  его  и  глубокомысленно посматривал  на  ход;  другой - видный молодой парень, в одной белой  рубахе  с  красными  кумачовыми  ластовицами,  в черной поярковой   шляпе  черепеником,  которую  он,  почесывая  свои белокурые  кудри,  сбивал  то  на  одно,  то  на другое ухо, - положил  свой  армяк  на  козлы,  закинул  туда  же  вожжи  и, постегивая  плетеным  кнутиком, посматривал то на свои сапоги, то   на   кучеров,   которые   мазали  бричку.  Один  из  них, натужившись,  держал  подъем;  другой, нагнувшись над колесом, тщательно  мазал  ось  и  втулку,  -  даже,  чтобы не пропадал остальной  на  помазке  деготь,  мазнул  им  снизу  по  кругу. Почтовые,  разномастные,  разбитые  лошади  стояли у решетки и отмахивались  от  мух  хвостами.  Одни  из них, выставляя свои косматые  оплывшие  ноги,  жмурили  глаза и дремали; другие от скуки  чесали  друг  друга или щипали листья и стебли жесткого темно-зеленого   папоротника,   который   рос  подле  крыльца. Несколько  борзых  собак - одни тяжело дышали, лежа на солнце, другие  в тени ходили под коляской и бричкой и вылизывали сало около  осей.  Во  всем  воздухе  была  какая-то  пыльная мгла, горизонт был серо-лилового цвета; но ни одной тучки не было на небе.  Сильный западный ветер поднимал столбами пыль с дорог и полей,  гнул макушки высоких лип и берез сада и далеко относил падавшие  желтые листья. Я сидел у окна и с нетерпением ожидал окончания всех приготовлений.
         Когда все собрались в гостиной около круглого стола,  чтобы в  последний раз  провести несколько минут  вместе,  мне  и  в голову  не  приходило,  какая  грустная минута  предстоит нам. Самые  пустые мысли  бродили в  моей  голове.  Я  задавал себе вопросы:  какой ямщик поедет в  бричке и какой в коляске?  кто поедет с  папа,  кто с Карлом Иванычем?  и для чего непременно хотят меня укутать в шарф и ваточную чуйку?
         "Что я за неженка?  авось не замерзну. Хоть бы поскорей это все кончилось: сесть бы и ехать".
         - Кому прикажете записку о детском белье отдать?  - сказала вошедшая,  с заплаканными глазами и с запиской в руке, Наталья Савишна, обращаясь к maman.
         - Николаю  отдайте,   да   приходите  же  после  с   детьми проститься.
         Старушка  хотела  что-то  сказать,  но  вдруг остановилась, закрыла лицо платком и, махнув рукою, вышла из комнаты. У меня немного  защемило  в  сердце,  когда я увидал это движение; но нетерпение  ехать  было  сильнее  этого чувства, и я продолжал совершенно  равнодушно  слушать  разговор отца с матушкой. Они говорили  о вещах, которые заметно не интересовали ни того, ни другого:  что нужно купить для дома? что сказать княжне Sophie и madame Julie? и хороша ли будет дорога?
         Вошел Фока и  точно тем же  голосом,  которым он докладывал "кушать готово",  остановившись у притолоки,  сказал:  "Лошади готовы". Я заметил, что maman вздрогнула и побледнела при этом известии, как будто оно было для нее неожиданно.
         Фоке приказано было затворить все двери в комнате. Меня это очень забавляло, "как будто все спрятались от кого-нибудь".
         Когда все  сели,  Фока  тоже  присел на  кончике стула;  но только что он это сделал, дверь скрипнула, и все оглянулись. В комнату торопливо вошла Наталья Савишна и,  не  поднимая глаз, приютилась около двери на одном стуле с Фокой. Как теперь вижу я  плешивую  голову,   морщинистое  неподвижное  лицо  Фоки  и сгорбленную добрую фигурку в чепце,  из-под которого виднеются седые волосы. Они жмутся на одном стуле, и им обоим неловко.
         Я  продолжал быть беззаботен и  нетерпелив.  Десять секунд, которые просидели с закрытыми дверьми, показались мне за целый час.  Наконец все  встали,  перекрестились и  стали прощаться. Папа обнял maman и несколько раз поцеловал ее.
         - Полно,  мой  дружок,  -  сказал папа,  -  ведь  не  навек расстаемся.
         - Все-таки  грустно!  -  сказала  maman  дрожащим  от  слез голосом.
         Когда  я  услыхал этот  голос,  увидал ее  дрожащие губы  и глаза,  полные слез,  я забыл про все и мне так стало грустно, больно и страшно, что хотелось бы лучше убежать, чем прощаться с  нею.  Я  понял в  эту минуту,  что,  обнимая отца,  она уже прощалась с нами.
         Она столько раз принималась целовать и крестить Володю, что - полагая, что она теперь обратится ко мне - я совался вперед; но  она  еще  и  еще  благословляла  его  и прижимала к груди. Наконец я обнял ее и, прильнув к ней, плакал, плакал, ни о чем не думая, кроме своего горя.
         Когда мы  пошли садиться,  в  передней приступила прощаться докучная дворня.  Их  "пожалуйте ручку-с",  звучные  поцелуи в плечико и  запах сала от  их  голов возбудили во  мне чувство, самое  близкое  к  огорчению  у  людей  раздражительных.   Под влиянием этого чувства я чрезвычайно холодно поцеловал в чепец Наталью Савишну, когда она вся в слезах прощалась со мною.
         Странно то,  что я  как теперь вижу все лица дворовых и мог бы нарисовать их со всеми мельчайшими подробностями; но лицо и положение maman  решительно ускользают из  моего  воображения: может быть,  оттого,  что во  все это время я  ни  разу не мог собраться с духом взглянуть на нее. Мне казалось, что, если бы я  это  сделал,  ее  и  моя  горесть должны бы  были  дойти до невозможных пределов.
         Я  бросился прежде всех в коляску и уселся на заднем месте. За  поднятым верхом  я  ничего  не  мог  видеть,  но  какой-то инстинкт говорил мне, что maman еще здесь.
         "Посмотреть ли на нее еще или нет?..  Ну, в последний раз!" - сказал я  сам себе и  высунулся из коляски к крыльцу.  В это время  maman,  с  тою  же  мыслью,  подошла с  противоположной стороны коляски и  позвала меня  по  имени.  Услыхав ее  голос сзади  себя,  я  повернулся к  ней,  но  так  быстро,  что  мы стукнулись головами;  она грустно улыбнулась и крепко,  крепко поцеловала меня в последний раз.
         Когда мы отъехали несколько сажен,  я  решился взглянуть на нее.   Ветер  поднимал  голубенькую  косыночку,  которою  была повязана ее голова;  опустив голову и закрыв лицо руками,  она медленно всходила на крыльцо. Фока поддерживал ее.
         Папа сидел со мной рядом и ничего не говорил;
         я же захлебывался от слез, и что-то так давило мне в горле, что  я  боялся  задохнуться...  Выехав на  большую дорогу,  мы увидали белый платок,  которым кто-то махал с балкона.  Я стал махать  своим,  и  это  движение  немного  успокоило  меня.  Я продолжал плакать,  и  мысль,  что  слезы  мои  доказывают мою чувствительность, доставляла мне удовольствие и отраду.
         Отъехав с версту, я уселся попокойнее и с упорным вниманием стал  смотреть на  ближайший предмет  перед  глазами -  заднюю часть пристяжной,  которая бежала с  моей стороны.  Смотрел я, как махала хвостом эта пегая пристяжная, как забивала она одну ногу о другую, как доставал по ней плетеный кнут ямщика и ноги начали прыгать вместе;  смотрел,  как прыгала на ней шлея и на шлее кольца,  и смотрел до тех пор,  покуда эта шлея покрылась около хвоста мылом.  Я  стал смотреть кругом:  на  волнующиеся поля спелой ржи,  на темный пар,  на котором кое-где виднелись соха,   мужик,  лошадь  с  жеребенком,  на  верстовые  столбы, заглянул даже на козлы, чтобы узнать, какой ямщик с нами едет; и еще лицо мое не просохло от слез,  как мысли мои были далеко от матери,  с которой я расстался,  может быть,  навсегда.  Но всякое воспоминание наводило меня на мысль о ней. Я вспомнил о грибе,  который нашел накануне в  березовой аллее,  вспомнил о том,  как  Любочка с  Катенькой поспорили -  кому сорвать его, вспомнил и о том, как они плакали, прощаясь с нами.
         Жалко их!  и  Наталью Савишну жалко,  и березовую аллею,  и Фоку жалко!  Даже злую Мими -  и ту жалко!  Все,  все жалко! А бедная  maman?  И  слезы  опять  навертывались  на  глаза;  но ненадолго.
    
         Глава XV. ДЕТСТВО
    
         Счастливая,  счастливая, невозвратимая пора детства! Как не любить,  не  лелеять  воспоминаний  о  ней?  Воспоминания  эти освежают,  возвышают мою  душу  и  служат для  меня источником лучших наслаждений.
         Набегавшись  досыта,  сидишь,  бывало, за чайным столом, на своем  высоком  креслице;  уже  поздно, давно выпил свою чашку молока с сахаром, сон смыкает глаза, но не трогаешься с места, сидишь   и  слушаешь.  И  как  не  слушать?  Maman  говорит  с кем-нибудь, и звуки голоса ее так сладки, так приветливы. Одни звуки   эти  так  много  говорят  моему  сердцу!  Отуманенными дремотой  глазами  я пристально смотрю на ее лицо, и вдруг она сделалась  вся  маленькая,  маленькая  -  лицо  ее  не  больше пуговки;  но  оно  мне  все  так  же ясно видно: вижу, как она взглянула  на  меня  и  как улыбнулась. Мне нравится видеть ее такой крошечной. Я прищуриваю глаза еще больше, и она делается не  больше  тех  мальчиков,  которые  бывают  в  зрачках; но я пошевелился  -  и  очарование  разрушилось;  я  суживаю глаза, поворачиваюсь, всячески стараюсь возобновить его, но напрасно. Я встаю, с ногами забираюсь и уютно укладываюсь на кресло.
         - Ты опять заснешь,  Николенька,  - говорит мне maman, - ты бы лучше шел на верх.
         - Я не хочу спать,  мамаша,  -  ответишь ей,  и неясные, но сладкие  грезы  наполняют воображение,  здоровый  детский  сон смыкает веки,  и  через минуту забудешься и  спишь до тех пор, пока не разбудят.  Чувствуешь,  бывало, впросонках, что чья-то нежная рука трогает тебя; по одному прикосновению узнаешь ее и еще  во  сне  невольно  схватишь эту  руку  и  крепко,  крепко прижмешь ее к губам.
         Все  уже  разошлись;  одна  свеча  горит  в гостиной; maman сказала,  что  она  сама  разбудит  меня;  это  она присела на кресло,  на  котором  я  сплю,  своей  чудесной  нежной ручкой провела по моим волосам, и над ухом моим звучит милый знакомый голос!
         - Вставай,  моя душечка: пора идти спать. Ничьи равнодушные взоры не  стесняют ее:  она не  боится излить на меня всю свою нежность и любовь. Я не шевелюсь, но еще крепче целую ее руку.
         - Вставай же, мой ангел.
         Она другой рукой берет меня за  шею,  и  пальчики ее быстро шевелятся и щекотят меня. В комнате тихо, полутемно; нервы мои возбуждены щекоткой и пробуждением;  мамаша сидит подле самого меня;  она трогает меня;  я  слышу ее запах и  голос.  Все это заставляет меня вскочить, обвить руками ее шею, прижать голову к ее груди и, задыхаясь, сказать:
         -  Ах, милая, милая мамаша, как я тебя люблю! Она улыбается своей  грустной,  очаровательной  улыбкой, берет обеими руками мою голову, целует меня в лоб и кладет к себе на колени.
         - Так ты меня очень любишь?  -  Она молчит с минуту,  потом говорит:  - Смотри, всегда люби меня, никогда не забывай. Если не  будет  твоей  мамаши,  ты  не  забудешь ее?  не  забудешь, Николенька?
         Она еще нежнее целует меня.
         - Полно!  и не говори этого,  голубчик мой,  душечка моя! - вскрикиваю я,  целуя ее колени, и слезы ручьями льются из моих глаз - слезы любви и восторга.
         После этого,  как,  бывало, придешь на верх и станешь перед иконами,  в  своем  ваточном халатце,  какое  чудесное чувство испытываешь,  говоря:  "Спаси,  господи, папеньку и маменьку". Повторяя молитвы,  которые в  первый раз лепетали детские уста мои за любимой матерью,  любовь к  ней и  любовь к богу как-то странно сливались в одно чувство.
         После  молитвы  завернешься,  бывало,  в  одеяльце; на душе легко,  светло  и отрадно; одни мечты гонят другие, - но о чем они? Они неуловимы, но исполнены чистой любовью и надеждами на светлое  счастие.  Вспомнишь,  бывало,  о  Карле Иваныче и его горькой  участи  -  единственном  человеке,  которого  я  знал несчастливым,  -  и  так  жалко  станет, так полюбишь его, что слезы  потекут  из  глаз, и думаешь: "Дай бог ему счастия, дай мне  возможность  помочь ему, облегчить его горе; я всем готов для  него  пожертвовать".  Потом  любимую фарфоровую игрушку - зайчика  или  собачку  -  уткнешь  в  угол  пуховой  подушки и любуешься,  как  хорошо,  тепло  и  уютно  ей  там лежать. Еще помолишься  о  том, чтобы дал бог счастия всем, чтобы все были довольны  и  чтобы  завтра  была  хорошая  погода для гулянья, повернешься   на  другой  бок,  мысли  и  мечты  перепутаются, смешаются, и уснешь тихо, спокойно, еще с мокрым от слез лицом.
         Вернутся  ли   когда-нибудь  та  свежесть,   беззаботность, потребность любви и  сила веры,  которыми обладаешь в детстве? Какое  время  может  быть   лучше  того,   когда  две   лучшие добродетели -  невинная веселость и  беспредельная потребность любви - были единственными побуждениями в жизни?
         Где те  горячие молитвы?  где лучший дар -  те чистые слезы умиления? Прилетал ангел-утешитель, с улыбкой утирал слезы эти и навевал сладкие грезы неиспорченному детскому воображению.
  ...
| Страницы: | [0] [1] [2] [3]  [4] [5] [6] [7] [8] |