Это случалось периодически один или два раза в месяц, потому что тепла даром в трубу пускать не любили и закрывали печи, когда в них бегали еще такие огоньки, как в "Роберте-Дьяволе". Ни к одной лежанке, ни к одной печке нельзя было приложить руки: того и гляди, вскочит пузырь.
Системы газопровода, состоящие из отдельных элементов, имеют различные, съемные и разъемные соединения. К примеру,
цокольный газовый ввод. Это неразъемное соединение, располагающееся в месте перехода подземной газовой трубы в надземные коммуникации.
Чтобы изготовить такие вводы, нужно иметь оборудование и знание в этой сфере деятельности.
Однажды только однообразие их быта нарушилось уж подлинно нечаянным случаем.
Когда, отдохнув после трудного обеда, все собрались к чаю, вдруг пришел воротившийся из города обломовский мужик, и уж он доставал, доставал из-за пазухи, наконец насилу достал скомканное письмо на имя Ильи Иваныча Обломова.
Все обомлели; хозяйка даже изменилась немного в лице; глаза у всех устремились и носы вытянулись по направлению к письму.
- Что за диковина! От кого это? - произнесла наконец барыня, опомнившись.
Обломов взял письмо и с недоумением ворочал его в руках, не зная, что с ним делать.
- Да ты где взял? - спросил он мужика. - Кто тебе дал?
- А на дворе, где я приставал в городе-то, слышь ты, - отвечал мужик, - с пошты приходили два раза спрашивать, нет ли обломовских мужиков: письмо, слышь, к барину есть.
- Ну, я перво-наперво притаился: солдат и ушел с письмом-то. Да верхл°вский дьячок видал меня, он и сказал. Пришел вдругорядь. Как пришли вдругорядь-то, ругаться стали и отдали письмо, еще пятак взяли. Я спросил, что, мол, делать мне с ним, куда его деть? Так вот велели вашей милости отдать.
- А ты бы не брал, - сердито заметила барыня.
- Я и то не брал. На что, мол, нам письмо-то - нам не надо. Нам, мол, не наказывали писем брать - я не смею: подите вы, с письмом-то! Да пошел больно ругаться солдат-то: хотел начальству жаловаться; я и взял.
- Дурак! - сказала барыня.
- От кого ж бы это? - задумчиво говорил Обломов, рассматривая адрес. - Рука как будто знакомая, право!
И письмо пошло ходить из рук в руки. Начались толки и догадки: от кого и о чем оно могло быть? Все наконец стали в тупик.
Илья Иванович велел сыскать очки: их отыскивали часа полтора. Он надел их и уже подумывал было вскрыть письмо.
- Полно, не распечатывай, Илья Иваныч, - с боязнью установила его жена, - кто его знает, какое оно там, письмо-то? может быть, еще страшное, беда какая-нибудь. Вишь ведь народ-то нынче какой стал! Завтра или послезавтра успеешь - не уйдет оно от тебя.
И письмо с очками было спрятано под замок. Все занялись чаем. Оно бы пролежало там годы, если б не было слишком необыкновенным явлением и не взволновало умы обломовцев. За чаем и на другой день у всех только и разговора было, что о письме.
Наконец не вытерпели и на четвертый день, собравшись толпой, с смущением распечатали. Обломов взглянул на подпись.
- "Радищев", - прочитал он. - Э! Да это от Филиппа Матвеича!
- А! Э! Вот от кого! - поднялось со всех сторон. - Да как это он еще жив по сю пору? Подь ты, еще не умер! Ну, слава богу! Что он пишет?
Обломов стал читать вслух. Оказалось, что Филипп Матвеевич просит прислать ему рецепт пива, которое особенно хорошо варили в Обломовке.
- Послать, послать ему! - заговорили все. - Надо написать письмецо.
Так прошло недели две.
- Надо, надо написать! - твердил Илья Иванович жене. - Где рецепт-то?
- А где он? - отвечала жена. - Еще надо сыскать. Да погоди, что торопиться? Вот, бог даст, дождемся праздника, разговеемся, тогда и напишешь; еще не уйдет...
- В самом деле, о празднике лучше напишу, - сказал Илья Иванович.
На празднике опять зашла речь о письме. Илья Иванович собрался совсем писать. Он удалился в кабинет, надел очки и сел к столу.
В доме воцарилась глубокая тишина; людям не велено было топать и шуметь. "Барин пишет!" - говорили все таким робко-почтительным голосом, каким говорят, когда в доме есть покойник.
Он только было вывел: "Милостивый государь", медленно, криво, дрожащей рукой и с такою осторожностью, как будто делал какое-нибудь опасное дело, как к нему явилась жена.
- Искала, искала - нету рецепта, - сказала она. - Надо еще в спальне в шкафу поискать. Да как посылать письмо-то?
- С почтой надо, - отвечал Илья Иванович.
- А что туда стоит?
Обломов достал старый календарь.
- Сорок копеек, - сказал он.
- Вот, сорок копеек на пустяки бросать! - заметила она. - Лучше подождем, не будет ли из города оказии туда. Ты вели узнавать мужикам.
- И в самом деле, по оказии-то лучше, - отвечал Илья Иванович и, пощелкав перо об стол, всунул в чернильницу и снял очки.
- Право, лучше, - заключил он, - еще не уйдет: успеем послать.
Неизвестно, дождался ли Филипп Матвеевич рецепта.
Илья Иванович иногда возьмет и книгу в руки - ему все равно, какую-нибудь. Он и не подозревал в чтении существенной потребности, а считал его роскошью, таким делом, без которого легко и обойтись можно, так точно, как можно иметь картину на стене, можно и не иметь, можно пойти прогуляться, можно и не пойти: от этого ему все равно, какая бы ни была книга; он смотрел на нее, как на вещь, назначенную для развлечения, от скуки и от нечего делать.
- Давно не читал книги, - скажет он или иногда изменит фразу:- Дай-ка почитаю книгу, - скажет или просто мимоходом, случайно увидит доставшуюся ему после брата небольшую кучку книг и вынет, не выбирая, что попадется. Голиков ли попадется ему, Новейший ли Сонник, Хераскова Россияда или трагедии Сумарокова, или, наконец, третьегодичные ведомости - он все читает с равным удовольствием, приговаривая по временам:
- Видишь, что ведь выдумал! Экой разбойник! Ах, чтоб тебе пусто было!
Эти восклицания относились к авторам - звание, которое в глазах его не пользовалось никаким уважением; он даже усвоил себе и то полупрезрение к писателям, которое питали к ним люди старого времени. Он, как и многие тогда, почитал сочинителя не иначе как весельчаком, гулякой, пьяницей и потешником, вроде плясуна.
Иногда он из третьегодичных газет почитает и вслух, для всех, или так сообщает им известия.
- Вот из Гаги пишут, - скажет он, - что его величество король изволил благополучно возвратиться из кратковременного путешествия во дворец, - и при этом поглядит через очки на всех слушателей.
Или:
- В Вене такой-то посланник вручил свои кредитивные грамоты.
- А вот тут пишут, - читал он еще, - что сочинения госпожи Жанлис перевели на российский язык.
- Это все, чай, для того переводят, - замечает один из слушателей, мелкопоместный помещик, - чтоб у нашего брата, дворянина, деньги выманивать.
А бедный Илюша ездит да ездит учиться к Штольцу. Как только он проснется в понедельник, на него уж нападает тоска. Он слышит резкий голос Васьки, который кричит с крыльца:
- Антипка! Закладывай пегую: барчонка к немцу везти!
Сердце дрогнет у него. Он печальный приходит к матери. Та знает, отчего, и начинает золотить пилюлю, втайне вздыхая сама о разлуке с ним на целую неделю.
Не знают, чем и накормить его в то утро, напекут ему булочек и крендельков, отпустят с ним соленья, печенья, варенья, пастил разных и других всяких сухих и мокрых лакомств и даже съестных припасов. Все это отпускалось в тех видах, что у немца не жирно кормят.
- Там не разъешься, - говорили обломовцы, - обедать-то дадут супу, да жаркого, да картофелю, к чаю масла, а ужинать-то морген фри - нос утри.
Впрочем, Илье Ильичу снятся больше такие понедельники, когда он не слышит голоса Васьки, приказывающего закладывать пегашку, и когда мать встречает его за чаем с улыбкой и с приятною новостью:
- Сегодня не поедешь; в четверг большой праздник: стоит ли ездить взад и вперед на три дня?
Или иногда вдруг объявит ему: "Сегодня родительская неделя, - не до ученья: блины будем печь".
А не то так мать посмотрит утром в понедельник пристально на него, да и скажет:
- Что-то у тебя глаза несвежи сегодня. Здоров ли ты? - и покачает головой.
Лукавый мальчишка здоровехонек, но молчит.
- Посиди-ка ты эту недельку дома, - скажет она, - а там - что бог даст.
И все в доме были проникнуты убеждением, что ученье и родительская суббота никак не должны совпадать вместе, или что праздник в четверг - неодолимая преграда к ученью на всю неделю.
Разве только иногда слуга или девка, которым достанется за барчонка, проворчат:
- У, баловень! Скоро ли провалишься к своему немцу?
В другой раз вдруг к немцу Антипка явится на знакомой пегашке, среди или в начале недели, за Ильей Ильичом.
- Приехала, дескать, Марья Савишна или Наталья Фаддеевна гостить или Кузовковы со своими детьми, так пожалуйте домой!
И недели три Илюша гостит дома, а там, смотришь, до страстной недели уж недалеко, а там и праздник, а там кто-нибудь в семействе почему-то решит, что на фоминой неделе не учатся; до лета остается недели две - не стоит ездить, а летом и сам немец отдыхает, так уж лучше до осени отложить.
Посмотришь, Илья Ильич и отгуляется в полгода, и как вырастет он в это время! Как потолстеет! Как спит славно! Не налюбуются на него в доме, замечая, напротив, что, возвратясь в субботу от немца, ребенок худ и бледен.
- Долго ли до греха? - говорили отец и мать. - Ученье-то не уйдет, а здоровья не купишь; здоровье дороже всего в жизни. Вишь, он из ученья как из больницы воротится: жирок весь пропадает, жиденький такой... да и шалун: все бы ему бегать!
Да, - заметит отец, - ученье-то не свой брат: хоть кого в бараний рог свернет!
И нежные родители продолжали приискивать предлоги удерживать сына дома. За предлогами, и кроме праздников, дело не ставало. Зимой казалось им холодно, летом по жаре тоже не годится ехать, а иногда и дождь пойдет, осенью слякоть мешает. Иногда Антипка что-то сомнителен покажется: пьян не пьян, а как-то дико смотрит: беды бы не было, завязнет или оборвется где-нибудь.
Обломовы старались, впрочем, придать как можно более законности этим предлогам в своих собственных глазах и особенно в глазах Штольца, который не щадил и в глаза и за глаза доннерветтеров за такое баловство.
Времена Простаковых и Скотининых миновались давно. Пословица ученье свет, а неученых тьма бродила уже по селам и деревням вместе с книгами, развозимыми букинистами.
Старики понимали выгоду просвещения, но только внешнюю его выгоду. Они видели, что уж все начали выходить в люди, то есть приобретать чины, кресты и деньги не иначе, как только путем ученья; что старым подьячим, заторелым на службе дельцам, состарившимся в давнишних привычках, кавычках и крючках, приходилось плохо.
Стали носиться зловещие слухи о необходимости не только знания грамоты, но и других, до тех пор неслыханных в том быту наук. Между титулярным советником и коллежским асессором разверзалась бездна, мостом через которую служил какой-то диплом.
Старые служаки, чада привычки и питомцы взяток, стали исчезать. Многих, которые не успели умереть, выгнали за неблагонадежность, других отдали под суд; самые счастливые были те, которые, махнув рукой из новый порядок вещей, убрались подобру да поздорову в благоприобретенные углы.
Обломовы смекали это и понимали выгоду образования, но только эту очевидную выгоду. О внутренней потребности ученья они имели еще смутное и отдаленное понятие, и оттого им хотелось уловить для своего Илюши пока некоторые блестящие преимущества.
Они мечтали и о шитом мундире для него, воображали его советником в палате, а мать даже и губернатором; но всего этого хотелось бы им достигнуть как-нибудь подешевле, с разными хитростями, обойти тайком разбросанные по пути просвещения и честей камни и преграды, не трудясь перескакивать через них, то есть, например, учиться слегка, не до изнурения души и тела, не до утраты благословенной, в детстве приобретенной полноты, а так, чтоб только соблюсти предписанную форму и добыть как-нибудь аттестат, в котором бы сказано было, что Илюша прошел все науки и искусства.
Вся эта обломовская система воспитания встретила сильную оппозицию в системе Штольца. Борьба была с обеих сторон упорная. Штольц прямо, открыто и настойчиво поражал соперников, а они уклонялись от ударов вышесказанными и другими хитростями.
Победа не решалась никак; может быть, немецкая настойчивость и преодолела бы упрямство и закоснелость обломовцев, но немец встретил затруднения на своей собственной стороне, и победе не суждено было решиться ни на ту, ни на другую сторону. Дело в том, что сын Штольца баловал Обломова, то подсказывая ему уроки, то делая за него переводы.
Илье Ильичу ясно видится и домашний быт его и житье у Штольца.
Он только что проснется у себя дома, как у постели его уже стоит Захарка, впоследствии знаменитый камердинер его Захар Трофимыч.
Захар, как бывало нянька, натягивает ему чулки, надевает башмаки, а Илюша, уже четырнадцатилетний мальчик, только и знает, что подставляет ему лежа то ту, то другую ногу; а чуть что покажется ему не так, то он поддаст Захарке ногой в нос.
Если недовольный Захарка вздумает пожаловаться, то получит еще от старших колотушку.
Потом Захарка чешет голову, натягивает куртку, осторожно продевая руки Ильи Ильича в рукава, чтоб не слишком беспокоить его, и напоминает Илье Ильичу, что надо сделать то, другое: вставши поутру, умыться и т.п.
Захочет ли чего-нибудь Илья Ильич, ему стоит только мигнуть - уж трое-четверо слуг кидаются исполнять его желание; уронит ли он что-нибудь, достать ли ему нужно вещь, да не достанет, принести ли что, сбегать ли за чем: ему иногда, как резвому мальчику, так и хочется броситься и переделать все самому, а тут вдруг отец и мать да три тетки в пять голосов и закричат:
- Зачем? Куда? А Васька, а Ванька, а Захарка на что? Эй! Васька! Ванька! Захарка! Чего вы смотрите, разини? Вот я вас!..
И не удастся никак Илье Ильичу сделать что-нибудь самому для себя.
После он нашел, что оно и покойнее гораздо, и сам выучился покрикивать: "Эй, Васька! Ванька! подай то, дай другое! Не хочу того, хочу этого! Сбегай, принеси!"
Подчас нежная заботливость родителей и надоедала ему.
Побежит ли он с лестницы или по двору, вдруг вслед ему раздается в десять отчаянных голосов: "Ах, ах! Поддержите, остановите! Упадет, расшибется... стой, стой!"
Задумает ли он выскочить зимой в сени или отворить форточку - опять крики: "Ай, куда? Как можно? Не бегай, не ходи, не отворяй: убьешься, простудишься..."
И Илюша с печалью оставался дома, лелеемый, как экзотический цветок в теплице, и так же, как последний под стеклом, он рос медленно и вяло. Ищущие проявления силы обращались внутрь и никли, увядая.
А иногда он проснется такой бодрый, свежий, веселый; он чувствует: в нем играет что-то, кипит, точно поселился бесенок какой-нибудь, который так и поддразнивает его то влезть на крышу, то сесть на савраску да поскакать в луга, где сено косят, или посидеть на заборе верхом, или подразнить деревенских собак; или вдруг захочется пуститься бегом по деревне, потом в поле, по буеракам, в березняк, да в три скачка броситься на дно оврага, или увязаться за мальчишками играть в снежки, попробовать свои силы.
Бесенок так и подмывает его: он крепится, крепится, наконец не вытерпит и вдруг, без картуза, зимой, прыг с крыльца на двор, оттуда за ворота, захватил в обе руки по кому снега и мчится к куче мальчишек.
Свежий ветер так и режет ему лицо, за уши щиплет мороз, в рот и горло пахнуло холодом, а грудь охватило радостью - он мчится, откуда ноги взялись, сам и визжит и хохочет.
Вот и мальчишки: он бац снегом - мимо: сноровки нет; только хотел ты мне поверь! Вот, например, - продолжал он, указывая на Алексеева, - и больно ему с непривычки, и весело, и хохочет он, и слезы у него на глазах...
А в доме гвалт: Илюши нет! Крик, шум. На двор выскочил Захарка, за ним Васька, Митька, Ванька - все бегут, растерянные, по двору.
За ними кинулись, хватая их за пятки, две собаки, которые, как известно, не могут равнодушно видеть бегущего человека.
Люди с криками, с воплями, собаки с лаем мчатся по деревне.
Наконец набежали на мальчишек и начали чинить правосудие: кого за волосы, кого за уши, иному подзатыльника; пригрозили и отцам их.
Потом уже овладели барчонком, окутали его в захваченный тулуп, потом в отцовскую шубу, потом в два одеяла и торжественно принесли на руках домой.
Дома отчаялись уже видеть его, считая погибшим; но при виде его, живого и невредимого, радость родителей была неописанна. Возблагодарили господа бога, потом напоили его мятой, там бузиной, к вечеру еще малиной и продержали дня три в постели, а ему бы одно могло быть полезно: опять играть в снежки...
X
Только что храпенье Ильи Ильича достигло слуха Захара, как он прыгнул осторожно, без шума, с лежанки, вышел на цыпочках в сени, запер барина на замок и отправился к воротам.
- А, Захар Трофимыч: добро пожаловать! Давно вас не видно! - заговорили на разные голоса кучер, лакеи, бабы и мальчишки у ворот.
- Что ваш-то? Со двора, что ли, ушел? - спросил дворник.
- Дрыхнет, - мрачно сказал Захар.
- Что так? - спросил кучер. - Рано бы, кажись, об эту пору... нездоров, видно?
- Э, какое нездоров! Нарезался! - сказал Захар таким голосом, как будто и сам убежден был в этом. - Поверите ли? Один выпил полторы бутылки мадеры, два штофа квасу, да вон теперь и завалился.
- Эк! - с завистью сказал кучер.
- Что ж это он нынче так подгулял? - спросила одна из женщин.
- Нет, Татьяна Ивановна, - отвечал Захар, бросив на нее свой односторонний взгляд, - не то что нынче: совсем никуда не годен стал - и говорить-то тошно!
- Видно, как моя! - со вздохом заметила она.
- А что, Татьяна Ивановна, поедет она сегодня куда-нибудь? - спросил кучер. - Мне бы вон тут недалечко сходить?
- Куда ее унесет! - отвечала Татьяна. - Сидит с своим ненаглядным, да не налюбуются друг на друга.
- Он к вам частенько, - сказал дворник, - надоел по ночам, проклятый: уж все выйдут, и все придут: он всегда последний, да еще ругается, зачем парадное крыльцо заперто... Стану я для него тут караулить крыльцо-то!
- Какой дурак, братцы, - сказала Татьяна, - так этакого поискать! Чего, чего не надарит ей! Она разрядится, точно пава, и ходит так важно; а кабы кто посмотрел, какие юбки да какие чулки носит, так срам посмотреть! Шеи по две недели не моет, а лицо мажет... Иной раз согрешишь, право, подумаешь: "Ах ты, убогая! надела бы ты платок на голову да ушла бы в монастырь, на богомолье..."
Все, кроме Захара, засмеялись.
- Ай да Татьяна Ивановна, мимо не попадет! - говорили одобрительно голоса.
- Да право! - продолжала Татьяна. - Как это господа пускают с собой этакую?..
- Куда это вы собрались? - спросил ее кто-то. - Что это за узел у вас?
- Платье несу к портнихе; послала щеголиха-то моя: вишь, широко! А как станем с Дуняшей тушу-то стягивать, так руками после дня три делать ничего нельзя: все обломаешь! Ну, мне пора. Прощайте, пока.
- Прощайте, прощайте! - сказали некоторые.
- Прощайте, Татьяна Ивановна, - сказал кучер. - Приходите-ка вечерком.
- Да не знаю как; может, приду, а то так... уж прощайте!
- Ну, прощайте, - сказали все.
- Прощайте... счастливо вам! - отвечала она уходя.
- Прощайте, Татьяна Ивановна! - крикнул еще вслед кучер.
- Прощайте! - звонко откликнулась она издали.
Когда она ушла, Захар как будто ожидал своей очереди говорить. Он сел на чугунный столбик у ворот и начал болтать ногами, угрюмо и рассеянно поглядывая на проходящих и проезжающих.
- Ну, как ваш-то сегодня, Захар Трофимыч? - спросил дворник.
- Да как всегда: бесится с жиру, - сказал Захар, - а все за тебя, по твоей милости перенес я горя-то немало: все насчет квартиры-то! Бесится: больно не хочется съезжать...
- Что я-то виноват? - сказал дворник. - По мне, живи себе хоть век; нешто я тут хозяин? Мне велят... Кабы я был хозяин, а то я не хозяин...
- Что ж он, ругается, что ли? - спросил чей-то кучер.
- Уж так ругается, что как только бог дает силу переносить!
- Ну что ж? Это добрый барин, коли все ругается! - сказал один лакей, медленно, с скрипом открывая круглую табакерку, и руки всей компании, кроме Захаровых, потянулись за табаком. Началось всеобщее нюханье, чиханье и плеванье.
- Коли ругается, так лучше, - продолжал тот, - чем пуще ругается, тем лучше: по крайности, не прибьет, коли ругается. А вот как я жил у одного: ты еще не знаешь - за что, а уж он, смотришь, за волосы держит тебя.
Захар презрительно ожидал, пока этот кончил свою тираду, и, обратившись к кучеру, продолжал:
- Так вот опозорить тебе человека ни за что ни про что, - говорил он, - это ему нипочем!
- Неугодлив, видно? - спросил дворник.
- И! - прохрипел Захар значительно, зажмурив глаза. - Так неугодлив, что беда! И то не так, и это не так, и ходить не умеешь, и подать-то не смыслишь, и ломаешь-то все, и не чистишь, и крадешь, и съедаешь... Тьфу, чтоб тебе!.. Сегодня напустился - срам слушать! А за что? Кусочек сыру еще от той недели остался - собаке стыдно бросить - так нет, человек и не думай съесть! Спросил - "нет, мол", и пошел: "Тебя, говорит, повесить надо, тебя, говорит, сварить в горячей смоле надо да щипцами калеными рвать; кол осиновый, говорит, в тебя вколотить надо!" А сам так и лезет, так и лезет... Как вы думаете, братцы? Намедни обварил я ему - кто его знает как - ногу кипятком, так ведь как заорал! Не отскочи я, так он бы толкнул меня в грудь кулаком... так и норовит! Чисто толкнул бы...
Кучер покачал головой, а дворник сказал: "Вишь ты, бойкий барин: не дает повадки!"
- Ну, коли еще ругает, так это славный барин! - флегматически говорил все тот же лакей. - Другой хуже, как не ругается: глядит, глядит, да вдруг тебя за волосы поймает, а ты еще не смекнул, за что!
- Да даром, - сказал Захар, не обратив опять никакого внимания на слова перебившего его лакея, - нога еще и доселева не зажила: все мажет мазью: пусть-ка его!
- Характерный барин! - сказал дворник.
- И не дай бог! - продолжал Захар, - убьет когда-нибудь человека; ей-богу, до смерти убьет! И ведь за всяку безделицу норовит выругать лысым... уже не хочется договаривать. А вот сегодня так новое выдумал: "ядовитый", говорит! Поворачивается же язык-то!..
- Ну, это что? - говорил все тот же лакей. - Коли ругается, так это слава богу, дай бог такому здоровья... А как все молчит; ты идешь мимо, а он глядит, глядит, да и вцепится, вон как тот, у которого я жил. А ругается, так ничего...
- И поделом тебе, - заметил ему Захар с злостью за непрошеные возражения, - я бы еще не так тебя.
- Как же он ругает "лысым", Захар Трофимыч, - спросил казачок лет пятнадцати, - чортом, что ли?
Захар медленно поворотил к нему голову и остановил на нем мутный взгляд.
- Смотри ты у меня! - сказал он потом едко. - Молод, брат, востер очень! Я не посмотрю, что ты генеральский: я те за вихор! Пошел-ка к своему месту!
Казачок отошел шага на два, остановился и глядел с улыбкой на Захара.
- Что скалишь зубы-то? - с яростью захрипел Захар. - Погоди, попадешься, я те уши-то направлю, как раз: будешь у меня скалить зубы!
В это время из подъезда выбежал огромный лакей в ливрейном фраке нараспашку, с аксельбантами и в штиблетах. Он подошел к казачку, дал ему сначала оплеуху, потом назвал дураком.
- Что вы, Матвей Моисеич, за что это? - сказал озадаченный и сконфуженный казачок, придерживаясь за щеку и судорожно мигая.
- А! Ты еще разговаривать? - отвечал лакей. - Я за тобой по всему дому бегаю, а ты здесь!
Он взял его одной рукой за волосы, нагнул ему голову и три раза методически, ровно и медленно, ударил его по шее кулаком.
- Барин пять раз звонил, - прибавил он в виде нравоучения, - а меня ругают за тебя, щенка этакого! Пошел!
И он повелительно указывал ему рукой на лестницу. Мальчик постоял с минуту в каком-то недоумении, мигнул раза два, взглянул на лакея и, видя, что от него больше ждать нечего, кроме повторения того же самого, встряхнул волосами и пошел на лестницу как встрепанный.
Какое торжество для Захара!
- Хорошенько его, хорошенько, Матвей Мосеич! Еще, еще! - приговаривал он, злобно радуясь. - Эх, мало! Ай да Матвей Мосеич! Спасибо! А то востер больно... Вот тебе "лысый чорт"! Будешь вперед зубоскалить?
Дворня хохотала, дружно сочувствуя и лакею, прибившему казачка, и Захару, злобно радовавшемуся этому. Только казачку никто не сочувствовал.
- Вот-вот этак же, ни дать ни взять, бывало мой прежний барин, - начал опять тот же лакей, что все перебивал Захара. - Ты бывало думаешь, как бы повеселиться, а он вдруг, словно угадает, что ты думал, идет мимо, да и ухватит вот этак, вот как Матвей Мосеич Андрюшку. А это что, коли только ругается! Велика важность: "лысым чортом" выругает!
- Тебя бы, может, ухватил и его барин, - отвечал ему кучер, указывая на Захара, - вишь, у те войлок какой на голове? А за что он ухватит Захара-то Трофимыча? Голова-то словно тыква... Разве вот за эти две бороды-то, что на скулах-то, поймает: ну, там есть что!..
...