"Ну, что? признавайся, чего тебе, проклятому: смерти или живота?", потому что вижу, что они уже страсть меня боятся.
"Прости, - говорят, - Иван, не дай смерти, а дай живота".
А в другом месте тоже и другие таким манером кивают и все прощенья и живота просят.
Я вижу, что хорошо мое дело заиграло: верно уже я за асе свои грехи оттерпелся, и прошу:
"Мать пресвятая владычица, Николай Угодник, лебедики мои, голубчики, помогите мне, благодетели!"
А сам татар строго спрашиваю:
"В чем и на какой конец я вас должен простить и животом жаловать?"
"Прости, - говорят, - что мы в твоего бога не верили".
"Ага, - думаю, - вон оно как я их пугнул", - да говорю: "Ну уж нет, братцы, врете, этого я вам за противность релегии ни за что не прощу!" Да сам опять зубами скрип да еще трубку распечатал.
Эта вышла с ракитою .. Страшный огонь и треск.
Кричу я на татар:
"Что же: еще одна минута, и я вас всех погублю, если вы не хотите в моего бога верить".
"Не губи, - отвечают, - мы все под вашего бога согласны подойти".
Я и перестал фейверки жечь и окрестил их в речечке.
- Тут же в это самое время и окрестили?
- В эту же самую минуту-с. Да и что же тут было долго время препровождать? Надо, чтобы они одуматься не могли. Помочил их по башкам водицей над прорубью, прочел "во имя отца и сына", и крестики, которые от мисанеров остались, понадевал на шеи, и велел им того убитого мисанера чтобы они за мученика почитали и за него молились, и могилку им показал.
- И они молились?
- Молились с.
- Ведь они же никаких молитв христианских, чай, не знали, или вы их выучили?
- Нет; учить мне их некогда было, потому что я видел, что мне в это время бежать пора, а велел им: молитесь, мол, как до сего молились, по-старому, но только Аллу называть не смейте, а вместо него Иисуса Христа поминайте. Они так и приняли сие исповедание.
- Ну, а потом как же все-таки вы от этих новых христиан убежали с своими искалеченными ногами и как вылечились?
- А потом я нашел в тех фейверках едкую землю; такая, что чуть ее к телу приложишь, сейчас она страшно тело палит. Я ее и приложил и притворился, будто я болен, а сам себе все, под кошмой лежа, этой едкостью пятки растравливал и в две недели так растравил, что у меня вся как есть плоть на ногах взгноилась и вся та щетина, которую мне татары десять лет назад засыпали, с гноем вышла. Я как можно скорее обмогнулся, но виду в том не подаю, а притворяюсь, что мне еще хуже стало, и наказал я бабам и старикам, чтобы они все как можно усердней за меня молились, потому что, мол, помираю. И положил я на них вроде епитимьи пост, и три дня я им за юрты выходить не велел, а для большей еще острастки самый большой фейверк пустил и ушел...
- Но они вас не догнали?
- Нет; да и где им было догонять: я их так запостил и напугал, что они небось радешеньки остались и три дня носу из юрт не казали, а после хоть и выглянули, да уже искать им меня далеко было. Ноги-то у меня, как я из них щетину спустил, подсохли, такие легкие стали, что как разбежался, всю степь перебежал.
- И все пешком?
- А то как же-с, там ведь не проезжая дорога, встретить некого, а встретишь, так не обрадуешься, кого обретешь. Мне на четвертый день чувашин показался, один пять лошадей гонит, говорит: "Садись верхом".
Я поопасался и не поехал.
- Чего же вы его боялись?
- Да так... он как-то мне неверен показался, а притом нельзя было и разобрать, какой он релегии, а без этого на степи страшно. А он, бестолковый, кричит:
"Садись, - кричит, - веселей, двое будем ехать".
Я говорю:
"А кто ты: может быть, у тебя бога нет?"
"Как,- говорит, - нет: это у татарина бока нет, он кобылу ест, а у меня есть бок".
"Кто же, - говорю, - твой бог?"
"А у меня, - говорит, - всё бок: и солнце бок, и месяц бок, и звезды бок... все бок. Как у меня нет бок?"
"Все!.. гм... все, мол, у тебя бог, а Иисус Христос, - говорю, - стало быть, тебе не бог?"
"Нет, - говорит, - и он бок, и богородица бок, и Николач бок..."
"Какой - говорю, - Николач?"
"А что один на зиму, один на лето живет".
Я его похвалил, что он русского Николая Чудотворца уважает.
"Всегда, - говорю, - его почитай, потому что он русский", - и уже совсем было его веру одобрил и совсем с ним ехать хотел, а он, спасибо, разболтался и выказался.
"Как же, - говорит, - я Николача почитаю: я ему на зиму пущай хоть не кланяюсь, а на лето ему двугривенный даю, чтоб он мне хорошенько коровок берег, да! Да еще на него одного не надеюсь, так Керемети бычка жертвую".
Я и рассердился.
"Как же, - говорю, - ты смеешь на Николая Чудотворца не надеяться и ему, русскому, всего двугривенный, а своей мордовской Керемети поганой целого бычка! Пошел прочь, - говорю, - не хочу я с тобою... я с тобою не поеду, если ты так Николая Чудотворца не уважаешь".
И не поехал: зашагал во всю мочь, не успел опомниться, смотрю, к вечеру третьего дня вода завиднелась и люди. Я лег для опаски в траву и высматриваю: что за народ такой? Потому что боюсь, чтобы опять еще в худший плен не попасть, но вижу, что эти люди пищу варят... Должно быть, думаю, христиане. Подполз еще ближе: гляжу, крестятся и водку пьют, - ну, значит, русские!.. Тут я и выскочил из травы и объявился. Это, вышло, ватага рыбная: рыбу ловили. Они меня, как надо землякам, ласково приняли и говорят:
"Пей водку!"
Я отвечаю:
"Я, братцы мои, от нее, с татарвой живучи, совсем отвык".
"Ну, ничего, - говорят, - здесь своя нацыя, опять привыкнешь: пей!"
Я налил себе стаканчик и думаю:
"Ну-ка, господи благослови, за свое возвращение!" - и выпил, а ватажники пристают, добрые ребята.
"Пей еще! - говорят, - ишь ты без нее как зачичкался".
Я и еще одну позволил и сделался очень откровенный: все им рассказал: откуда я и где и как пребывал. Всю ночь я им, у огня сидя, рассказывал и водку пил, и все мне так радостно было, что я опять на святой Руси, но только под утро этак, уже костерок стал тухнуть и почти все, кто слушал, засну ли, а один из них, ватажный товарищ, говорит мне:
"А паспорт же у тебя есть?"
Я говорю:
"Нет, нема"
"А если, - говорит, - нема, так тебе здесь будет тюрьма".
"Ну так я, - говорю, - я от вас не пойду, а у вас небось тут можно жить и без паспорта?"
А он отвечает:
"Жить, - говорит, - у нас без паспорта можно, но помирать нельзя".
Я говорю.
"Это отчего?"
"А как же, - говорит, - тебя поп запишет, если ты без паспорта?"
"Так как же, мол, мне на такой случай быть?"
"В воду, - говорит, - тебя тогда бросим на рыбное пропитание".
"Без попа?"
"Без попа".
Я, в легком подпитии будучи, ужасно этого испугался и стал плакать и жалиться, а рыбак смеется.
"Я, - говорит, - над тобою шутил - помирай смело, мы тебя в родную землю зароем".
Но я уже очень огорчился и говорю:
"Хороша, мол, шутка. Если вы этак станете надо мною часто шутить, так я и до другой весны не доживу".
И чуть этот последний товарищ заснул, я поскорее поднялся и пошел прочь, и пришел в Астрахань, заработал на поденщине рубль и с того часу столь усердно запил, что не помню, как очутился в ином городе, и сижу я уже в острогe, а оттуда меня по пересылке в свою губернию послали. Привели меня в наш город, высекли в полиции и в свое имение доставили. Графиня, которая меня за кошкин хвост сечь приказывала, уже померла, а один граф остался, но тоже очень состарился, и богомольный стал, и конскую охоту оставил. Доложили ему, что я пришел, он меня вспомнил и велел меня еще раз дома высечь и чтобы я к батюшке, к отцу Илье, на дух шел. Ну, высекли меня по-старинному, в разрядной избе, и я прихожу к отцу Илье, а он стал меня исповедовать и на три года не разрешает мне причастия... Я говорю:
"Как же так, батюшка, я было... столько лет не причащамшись... ждал..."
"Ну, мало ли, - говорит, - что; ты ждал, а зачем ты, - говорит, - татарок при себе вместо жен держал... Ты знаешь ли, - говорит, - что я еще милостиво делаю, что тебя только от причастия отлучаю, а если бы тебя взяться как должно по правилу святых отец исправлять, так на тебе на живом надлежит всю одежду сжечь, но только ты, - говорит, - этого не бойся, потому что этого теперь по полицейскому закону не позволяется".
"Ну что же, - думаю, - делать: останусь хоть так, без причастия, дома поживу, отдохну после плена", - но граф этого не захотели. Изволили сказать:
"Я, - говорят, - не хочу вблизи себя отлученного от причастия терпеть".
И приказали управителю еще раз меня высечь с оглашением для всеобщего примера и потом на оброк пустить. Так и сделалось: выпороли меня в этот раз по-новому, на крыльце, перед конторою, при всех людях, и дали паспорт. Отрадно я себя тут-то почувствовал, через столько лет совершенно свободным человеком, с законною бумагою, и пошел. Намерениев у меня никаких определительных не было, но на мою долю бог послал практику.
- Какую же?
- Да опять все по той же, по конской части. Я пошел с самого малого ничтожества, без гроша, а вскоре очень достаточного положения достиг и еще бы лучше мог распорядиться, если бы не один предмет.
- Что же это такое, если можно спросить?
- Одержимости большой подпал от разных духов и страстей и еще одной неподобной вещи.
- Что же это такое за неподобная вещь вас одержала?
- Магнетизм-с.
- Как! магнетизм?!
- Да-с, магнетическое влияние от одной особы.
- Как же вы чувствовали над собой ее влияние?
- Чужая воля во мне действовала, и я чужую судьбу исполнял.
- Вот тут, значит, к вам и пришла ваша собственная погибель, после которой вы нашли, что вам должно исполнить матушкино обещание, и пошли в монастырь?
- Нет-с, это еще после пришло, а до того со мною много иных разных приключений было, прежде чем я получил настоящее убеждение.
- Вы можете рассказать и эти приключения?
- Отчего же-с; с большим моим удовольствием
- Так, пожалуйста.
ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
- Взявши я паспорт, пошел без всякого о себе намерения, и пришел на ярмарку, и вижу, там цыган мужику лошадь меняет и безбожно его обманывает; стал ее силу пробовать, и своего конишку в просяной воз заложил, а мужикову лошадь в яблочный. Тяга в них, разумеется, хоть и равная, а мужикова лошадь преет, потому что ее яблочный дух обморачивает, так как коню этот дух страшно неприятен, а у цыгановой лошади, кроме того, я вижу, еще и обморок бывает, и это сейчас понять можно, потому что у нее на лбу есть знак, как был огонь ставлен, а цыган говорит. "Это бородавка". А мне мужика, разумеется, жаль, потому ему на оморочной лошади нельзя будет работать, так как она кувырнет, да и все тут, а к тому же я цыганов тогда смерть ненавидел через то, что от первых от них имел соблазн бродить, и впереди, вероятно, еще иное предчувствовал, как и оправдалось. Я эту фальшь в лошади мужичку и открыл, а как цыган стал со мною спорить, что не огонь жжен на лбу, а бородавка, я в доказательство моей справедливости ткнул коня шильцем в почку, он сейчас и шлеп на землю и закрутился. Взял я и мужикам хорошую лошадь по своим познаниям выбрал, а сии мне за это вина и угощенья и две гривны денег, и очень мм тут погуляли. С того и пошло; и капитал расти и усердное пьянство, и месяца не прошло, как я вяжу, что это хорошо: обвешался весь бляхами и коновальскою сбруею и начал ходить с ярмарки на ярмарку и везде бедных людей руководствую и собираю себе достаток и все магарычи пью; а между тем стал я для всех барышников-цыганов все равно что божия гроза, и узнал стороною, что они собираются меня бить. Я от этого стал уклоняться, потому что их много, а я один, и они меня ни разу не могли попасть одного и вдоволь отколотить, а при мужиках не смели, потому что те за мою добродетель всегда стояли за меня. Тут они и пустили про меня дурную славу, что будто я чародей и не своею силою в твари толк знаю, но, разумеется, все это было пустяки: к коню я, как вам докладывал, имею дарование и готов бы его всякому, кому угодно, преподать, но только что, главное дело, это никому в пользу не послужит.
- Отчего же это не послужит в пользу?
- Не поймет-с никто, потому что на это надо не иначе как иметь дар природный, и у меня уже не раз такой опыт был, что я преподавал, но все втуне осталось; но позвольте, об этом после.
Когда моя слава по ярмаркам прогремела, что я насквозь коня вижу, то один ремонтер, князь, мне сто рублей давал:
"Открой, - говорит, - братец, твой секрет насчет понимания. Мне это дорого стоит".
А я отвечаю:
"Никакого у меня секрета нет, а у меня на это природное дарование".
Ну, а он пристает:
"Открой же мне, однако, как ты об этом пжнимаешь? А чтобы ты не думал, что я хочу как-нибудь, - вот тебе сто рублей".
Что тут делать? Я пожал плечами, завязал деньги в тряпицу и говорю: извольте, мол, я, что знаю, стану сказывать, а вы извольте тому учиться и слушать; а если не выучитесь и нисколько вам от того пользы не будет, за это я не отвечаю.
Он, однако, был и этим доволен, и говорит: "Ну уж это не твоя беда, сколько я научусь, а ты только сказывай".
"Первое самое дело,- говорю, - если кто насчет лошади хочет знать, что она в себе заключает, тот должен иметь хорошее расположение в осмотре и от того никогда не отдаляться. С первого взгляда надо глядеть умно на голову и потом всю лошадь окидывать до хвоста, а не латошить, как офицеры делают. Тронет за зашеину, за челку, за храпок, за обрез и за грудной соколок или еще за что попало, а все без толку. От этого барышники кавалерийских офицеров за эту латошливость страсть любят. Барышник как этакую военную латоху увидал, сейчас начнет перед ним конем крутить, вертеть, во все стороны поворачивать, а которую часть не хочет показать, той ни за что не покажет, а там-то и фальшь, а фальшей этих бездна: конь вислоух - ему кожицы на вершок в затылке вырежут, стянут, и зашьют, и замажут, и он оттого ушки подберет, но ненадолго: кожа ослабнет, и уши развиснут. Если уши велики, - их обрезывают, - а чтобы ушки прямо стояли, в них рожки суют. Если кто паристых лошадей подбирает и если, например, один конь во лбу с звездочкой, - барышники уже так и зрят, чтобы такую звездочку другой приспособить: пемзою шерсть вытирают, или горячую репу печеную приложат где надо, чтобы белая шерсть выросла, она сейчас и идет, но только всячески если хорошо смотреть, то таким манером ращенная шерстка всегда против настоящей немножко длиннее и пупится, как будто бородочка. Еще больше барышники обижают публику глазами: у иной лошади западинки ввалившись над глазом, и некрасиво, но барышник проколет кожицу булавкой, а потом приляжет губами и все в это место дует, и надует так, что кожа подымется и глаз освежеет, и красиво станет. Это легко делать, потому что если лошади на глаз дышать, ей это приятно, от теплого дыхания, и она стоит не шелохнется, но воздух выйдет, и у нее опять ямы над глазами будут. Против этого одно средство: около кости щупать, не ходит ли воздух. Но еще того смешнее, как слепых лошадей продают. Это точно комедия бывает. Офицерик, например, крадется к глазу коня с соломинкой, чтобы испытать, видит ли конь соломинку, а сам того не видит, что барышник в это время, когда лошади надо головой мотнуть, кулаком ее под брюхо или под бок толкает. А иной хоть и тихо гладит, но у него в перчатке гвоздик, и он будто гладит, а сам кольнет" И я своему ремонтеру против того, что здесь сейчас упомянул вдесятеро более объяснил, но ничего ему это в пользу не послужило: назавтра, гляжу, он накупил коней таких, что кляча клячи хуже, и еще зовет меня посмотреть и говорит:
"Ну-ка, брат, полюбуйся, как я наловчился коней понимать".
Я взглянул, рассмеялся и отвечаю, что, мол, и смотреть нечего:
"У этой плечи мясисты, - будет землю ногами цеплять; эта ложится - копыто под брюхо кладет и много что через годок себе килу намнет; а эта когда овес ест, передней ногою топает и колено об ясли бьет", - и так всю покупку раскритиковал, и все правильно на мое вышло.
Князь на другой день и говорит:
"Нет, Иван, мне, точно, твоего дарования не понять, а лучше служи ты сам у меня конэсером и выбирай ты, а я только буду деньги платить".
Я согласился и жил отлично целые три года, не как раб и наемник, а больше как друг и помощник, и если бы не выходы меня одолели, так я мог бы даже себе капитал собрать, потому что, по ремонтирскому заведению, какой заводчик ни приедет, сейчас сам с ремонтером знакомится, а верного человека подсылает к конэсеру, чтобы как возможно конэсера на свою сторону задобрить, потому что заводчики знают, что вся настоящая сила не в ремонтере, а в том, если который имеет при себе настоящего конэсера. Я же был, как докладывал вам, природный конэсер и этот долг природы исполнял совестно: ни за что я того, кому служу, обмануть не мог. И мой князь это чувствовал и высоко меня уважал, и мы жили с "им во всем в полной откровенности. Он, бывало, если проиграется где-нибудь ночью, сейчас утром как встанет, идет в архалучке ко мне в конюшню и говорит:
"Ну что, почти полупочтеннейший мой Иван Северьяныч! Каковы ваши дела?" - он все этак шутил, звал меня почти полупочтенный, но почитал, как увидите, вполне.
А я знал, что это обозначает, если он с такой шуткой идет, и отвечу, бывало:
"Ничего, мол: мои дела, слава богу, хороши, а не знаю, как ваше сиятельство, каковы ваши обстоятельства?"
"Мои, - говорит, - так довольно гадки, что даже хуже требовать не надо".
"Что же это такое, мол, верно, опять вчера продулись по-анамеднешнему?"
"Вы, - отвечает, - изволили отгадать, мой полупочтеннейший, продулся я-с, продулся".
"А на сколько, - спрашиваю, - вашу милость облегчило?"
Он сейчас же и ответит, сколько тысяч проиграл, а я покачаю головою да говорю:
"Продрать бы ваше сиятельство хорошо, да некому".
Он рассмеется и говорит:
"То и есть, что некому".
"А вот ложитесь, мол, на мою кроватку, я вам чистенький кулечек в голову положу, а сам вас постегаю".
Он, разумеется, и начнет подъезжать, чтобы я ему на реванж денег дал.
"Нет, ты, - говорит, - лучше меня не пори, а дай-ка мне из расходных денег на реванжик: я пойду отыграюсь и всех обыграю".
"Ну уж это, - отвечаю, - покорно вас благодарю, нет уже, играйте, да не отыгрывайтесь".
"Как, благодаришь! - начнет смехом, а там уже пойдет сердиться: - Ну, пожалуйста, - говорит, - не забывайся, прекрати надо мною свою опеку и подай деньги".
Мы спросили Ивана Северьяиыча, давал ли он своему князю на реванж?
- Никогда, - отвечал он. - Я его, бывало, либо обману: скажу, что все деньги на овес роздал, либо просто со двора сбегу.
- Ведь он на вас небось за это сердился?
- Сердился-с: сейчас, бывало, объявляет: "Конеч-но-с; вы у меня, полупочтеннейший, более не служите".
Я отвечаю:
"Ну и что же такое, и прекрасно. Пожалуйте мой паспорт".
"Хорошо-с, - говорит, - извольте собираться: завтра получите ваш паспорт".
Но только назавтра у нас уже никогда об этом никакого разговору больше не было. Не более как через какой-нибудь чac он, бывало, приходит ко мне совсем в другом расположении и говорит:
"Благодарю вас, мой премного-малозначащий, что вы имели характер и мне на реванж денег не дали".
И так он это всегда после чувствовл, что если и со мною что-нибудь на моих выходах случалось, так он тоже как брат ко мне снисходил.
- А с вами что же случалось?
- Я же вам объяснял, что выходы у меня бывали.
- А что это значит выходы?
- Гулять со двора выходил-с. Обучась пить вино, я его всякий день пить избегал и в умеренности никогда не употреблял, но если, бывало, что меня растревожит, ужасное тогда к питью усердие получаю и сейчас сделаю выход на несколько дней и пропадаю. А брало это меня и не заметишь отчего; например, когда, бывало, отпущаем коней, кажется, и не братья они тебе, а соскучаешь по них и запьешь. Особенно если отдалишь от себя такого коня, который очень красив, то так он, подлец, у тебя в глазах и мечется, до того, что как от наваждения какого от него скрываешься, и сделаешь выход.
- Это значит - запьете?
- Да-с; выйду и запью.
- И надолго?
- М.. н... н... это не равно-с какой выход задастся: иногда пьешь, пока все пропьешь, и либо кто-нибудь тебя отколотит, либо сам кого побьешь, а в другой раз покороче удастся, в части посидишь или в канаве выспишься, и доволен, и отойдет. В таковых случаях я уже наблюдал правило и, как, бывало, чувствую, что должен сделать выход, прихожу к князю и говорю:
"Так и так, ваше сиятельство, извольте принять от меня деньги, а я пропаду".
Он уже и не спорит, а принимает деньги или только спросит, бывало:
"Надолго ли, ваша милость, вздумали зарядить?"
Ну, я отвечаю, судя по тому, какое усердие чувствую: на большой ли выход или на коротенький.
И я уйду, а он уже сам и хозяйничает и ждет меня, пока кончится выход, и все шло хорошо; но только ужасно мне эта моя слабость надоела, и вздумал я вдруг от нее избавиться; тут-то и сделал такой последний выход, что даже теперь вспомнить страшно.
ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ
Мы, разумеется, подговорились, чтобы Иван Северьяныч довершил свою любезность, досказав этот новый злополучный эпизод в своей жизни, а он, по доброте своей, всеконечно от этого не отказался и поведал о своем "последнем выходе" следующее:
- У нас была куплена с завода кобылица Дидона, молодая, золото-гнедая, для офицерского седла. Дивная была красавица: головка хорошенькая, глазки пригожие, ноздерки субтильные и открытенькие, как хочет, так и дышит; гривка легкая; грудь меж плеч ловко, как кораблик, сидит, а в поясу гибкая, и ножки в белых чулочках легкие, и она их мечет, как играет. Одним словом, кто охотник и в красоте имеет понятие, тот от наглядения на этакого животного задуматься может. Мне же она так по вкусу пришла, что я даже из конюшни от нее не выходил и все ласкал ее от радости. Бывало, сам ее вычищу и оботру ее всю как есть белым платочком, чтобы пылинки у нее в шерстке нигде не было, даже и поцелую ее в самый лобик, в завиточек, откуда шерсточка ее золотая расходилась. В эту пору у нас разом шли две ярмарки; одна в Л., другая в К., и мы с князем разделились: на одной я действую, а на другую он поехал. И вдруг я получаю от него письмо, что пишет "прислать, говорит, ко мне сюда таких-то и таких-то лошадей и Дидону". Мне неизвестно было, зачем он эту мою красавицу потребовал, на которую мой охотницкий глаз радовался. Но думал я, конечно, что кому-нибудь он ее, голубушку, променял или продал, или, еще того вернее, проиграл в карты... И вот я отпустил с конюхами Дидону и ужасно растосковался и возжелал выход сделать. А положение мое в эту пору было совсем необыкновенное: я вам докладывал, что у меня всегда было такое заведение, что если нападет на меня усердие к выходу, то я, бывало, появляюсь к князю, отдаю ему все деньги, кои всегда были у меня на руках в большой сумме, и говорю: "Я на столько-то или на столько-то дней пропаду". Ну, а тут как мне это устроить, когда моего князя при мне нет? И вот я думаю себе: "Нет, однако, я больше не стану пить, потому что князя моего нет и выхода мне в порядке сделать невозможно, потому что денег отдать некому, а при мне сумма знатная, более как до пяти тысяч". Решил я так, что этого нельзя, и твердо этого решения и держусь, и усердия своего, чтобы сделать выход и хорошенько пропасть, не попущаю, но ослабления к этому желанию все-таки не чувствую, а, напротив того, больше и больше стремлюсь сделать выход. И, наконец, стал я исполняться одной мысли: как бы мне так устроить, чтобы и свое усердие к выходу исполнить и княжеские деньги соблюсти? И начал я их с этою целию прятать и всё по самым невероятным местам их прятал, где ни одному человеку на мысль не придет деньги положить... Думаю: "Что делать? видно, с собою не совладаешь, устрою, думаю, понадежнее деньги, чтобы они были сохранны, и тогда отбуду свое усердие, сделаю выход". Но только напало на меня смущение: где я эти проклятые деньги спрячу? Куда я их ни положу, чуть прочь от того места отойду, сейчас мне входит в голову мысль, что их кто-то крадет. Иду и опять поскорее возьму и опять перепрятываю... Измучился просто я их прятавши, и по сеновалам, и по погребам, и по застрехам, и по другим таким неподобным местам для хранения, а чуть отойду, сейчас все кажется, что кто-нибудь видел, как я их хоронил, и непременно их отыщет, и я опять вернусь, и опять их достану, и ношу их с собою, а сам опять думаю: "Нет, уже баста, видно мне не судьба в этот раз свое усердие исполнить". И вдруг мне пришла божественная мысль: ведь это, мол, меня бес томит этой страстью, пойду же я его, мерзавца, от себя святыней отгоню! И пошел я к ранней обедне, помолился, вынул за себя часточку и, выходя из церкви, вижу, что на стене Страшный суд нарисован и там в углу дьявола в геенне ангелы цепью бьют. Я остановился, посмотрел и помолился поусерднее святым ангелам, а дьяволу взял да, послюнивши, кулак в морду и сунул:
"На-ка, мол, тебе кукиш, на него что хочешь, то и купишь", - а сам после этого вдруг совершенно успокоился и, распорядившись дома чем надобно, пошел в трактир чай пить... А там, в трактире, вижу, стоит между гостей какой-то проходимец. Самый препустейший-пустой человек. Я его и прежде, этого человека, видал и почитал его не больше как за какого-нибудь шарлатана или паяца, потому что он все, бывало, по ярмаркам таскается и у господ по-французски пособия себе просит. Из благородных он будто бы был и в военной службе служил, но все свое промотал и в карты проиграл и ходит по миру... Тут его, в этом трактире, куда я пришел, услужающие молодцы выгоняют вон, а он не соглашается уходить и стоит да говорит:
- Вы еще знаете ли, кто я такой? Ведь я вам вовсе не ровня, у меня свои крепостные люди были, и я очень много таких молодцов, как вы, на конюшне для одной своей прихоти сек, а что я всего лишился, так на это была особая божия воля, и на мне печать гнева есть, а потому меня никто тронуть не смеет.
Те ему не верят и смеются, а он сказывает, как он жил, и в каретах ездил, и из публичного сада всех штатских господ вон прогонял, и один раз к губернаторше голый приехал, "а ныне, - говорит, - я за свои своеволия проклят и вся моя натура окаменела, и я ее должен постоянно размачивать, а потому подай мне водки! - я за нее денег платить не имею, но зато со стеклом съем".
Один гость и велел ему подать, чтобы посмотреть, как он будет стекло есть. Он сейчас водку на лоб хватил, и, как обещал, так честно и начал стеклянную рюмку зубами хрустать и перед всеми ее и съел, и все этому с восторгом дивились и хохотали. А мне его стало жалко, что благородный он человек, а вот за свое усердие к вину даже утробою жертвует. Думаю: надо ему дать хоть кишки от этого стекла прополоснуть, и велел ему на свой счет другую рюмку подать, но стекла есть не понуждал. Сказал: не надо, не ешь. Он это восчувствовал и руку мне подает.
- Верно, - говорит, - ты происхождения из господских людей?
- Да, - говорю, - из господских.
- Сейчас, - говорит, - и видно, что ты не то, что эти свиньи. Гран-мерси, - говорит, - тебе за это. Я говорю:
- Ничего, иди с богом.
- Нет, - отвечает, - я очень рад с тобою поговорить. Подвинься-ка, я возле тебя сяду.
- Ну, мол, пожалуй, садись.
Он возле меня и сел и начал сказывать, какой он именитой фамилии и важного воспитания, и опять говорит:
- Что это... ты чай пьешь?
- Да, мол, чай. Хочешь, и ты со мною пей.
- Спасибо, - отвечает, - только я чаю пить не могу.
- Отчего?
- А оттого, - говорит, - что у меня голова не чайная, а у меня голова отчаянная: вели мне лучше еще рюмку вина подать!.. - И этак он и раз, и два, и три у меня вина выпросил и стал уже очень мне этим докучать. А еще больше противно мне стало, что он очень мало правды сказывает, а все-то куражится я невесть что о себе соплетет, а то вдруг беднится, плачет, и все о суете.
- Подумай, - говорит, - ты, какой я человек? Я, - говорит, - самим богом в один год с императором создан и ему ровесник.
- Ну так что же, мол, такое?
- А то, что какое же мое, несмотря на все это, положение? Несмотря на все это, я, - говорит, - нисколько не взыскан и вышел ничтожество, и, как ты сейчас видел, я ото всех презираем. - И с этими словами опять водки потребовал" но на сей раз уже велел целый графин подать, а сам завел мне преогромную историю, как над ним по трактирам купцы насмехаются, и в конце говорит:
- Они, - говорят, - необразованные люди, думают, что это легко такую обязанность несть, чтобы вечно пить и рюмкою закусывать? Это очень трудное, братец, призвание, и для многих даже совсем невозможное; но я свою натуру приучил, потому что вижу, что свое надо отбыть, и несу.
- Зачем же, - рассуждаю, - этой привычке так уже очень усердствовать? Ты ее брось.
- Бросить? - отвечает. - А-га, нет, братец, мне этого бросить невозможно.
- Почему же, - говорю, - нельзя?
- А нельзя, - отвечает, - по двум причинам: во-первых, потому, что я, не напившись вина, никак в кровать не попаду, а все буду ходить; а во-вторых, самое главное, что мне этого мои христианские чувства не позволяют.
...
Страницы: |
[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8]
|