а вот что я ничего не жалею, так я то делом-правдою докажу, да сам прыгну, и сам из-за пазухи ей под ноги лебедя и кричу: "Дави его! Наступай!" Она было не того... даром, что мой лебедь гусарской шапки дороже, а она и на лебедя не глядит, а все норовит за гусаром; да только старый цыган, спасибо, это заметил, да как на нее, топнет... Она и поняла и пошла за мной... Она на меня плывет, глаза вниз спустила, как змеища-горынище, ажно гневом землю жжет, а я перед ней просто в подобии беса скачу, да все, что раз прыгну, то под ножку ей мечу лебедя... Сам ее так уважаю, что думаю: не ты ли, проклятая, и землю и небо сделала? а сам на нее с дерзостью кричу: "ходи шибче", да все под ноги ей лебедей, да раз руку за пазуху пущаю, чтобы еще одного достать, а их, гляжу, там уже всего с десяток остался... "Тьфу ты, - думаю, - черт же вас всех побирай!" - скомкал их всех в кучку, да сразу их все ей под ноги и выбросил, а сам взял со стола бутылку шампанского вина, отбил ей горло и крикнул:
- Сторонись, душа, а то оболью! - да всю сразу и выпил за ее здоровье, потому что после этой пляски мне пить страшно хотелось.
ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ
- Ну, и что же далее? - вопросили Ивана Северьяныча.
- Далее действительно все так воспоследовало, как он обещался.
- Кто обещался?
- А магнетизер, который это на меня навел: он как обещался от меня пьяного беса отставить, так его и свел, и я с той поры никогда больше ни одной рюмки не пил. Очень он это крепко сделал.
- Ну-с, а как же вы с князем-то своим за выпущенных лебедей кончили?
- А я и сам не знаю, как-то очень просто: как от этих цыганов доставился домой, и не помню, как лег, но только слышу, князь стучит и зовет, а я хочу с коника встать, но никак края не найду и не могу сойти. В одну сторону поползу - не край, в другую оборочусь - и здесь тоже краю нет... Заблудил на конике, да и полно!.. Князь кричит: "Иван Северьяныч!" А я откликаюсь: "Сейчас!" - а сам лазию во все стороны и все не найду края, и, наконец, думаю: ну, если слезть нельзя, так я же спрыгну, и размахнулся да как сигану как можно дальше, и чувствую, что меня будто что по морде ударило и вокруг меня что-то звенит и сыпется, и сзади тоже звенит и опять сыпется, и голос князя говорит денщику: "Давай огня скорей!"
А я стою, не трогаюсь, потому что не знаю, наяву или во сне я все это над собою вижу, и полагаю, что я все еще на конике до края не достиг; а наместо того, как денщик принес огонь, я вижу, что я на полу стою, мордой в хозяйскую горку с хрусталем запрыгнул и поколотил все...
- Как же вы это так заблудились?
- Очень просто: думал, что я, по всегдашнему своему обыкновению, на конике сплю, а я, верно, придя от цыган, прямо на пол лег, да все и ползал, края искал, а потом стал прыгать... и допрыгал до горки. Блуждал потому этот... магнетизер, он пьяного беса от меня свел, а блудного при мне поставил... Я тут же и вспомнил его слова, что он говорил: "как бы хуже не было, если питье бросить", - и пошел его искать - хотел просить, чтобы он лучше меня размагнетизировал на старое, но его не застал. Он тоже много на себя набрал и сам не вынес, и тут же, напротив цыганов, у шинкарки так напился, что и помер.
- А вы так и остались замагнетизированы?
- Так и остался-с.
- И долго же на вас этот магнетизм действовал?
- Отчего же долго ли? он, может быть, и посейчас действует.
- А все-таки интересно знать, как же вы с князем-то?.. Неужто так и объяснения у вас никакого не было за лебедей?
- Нет-с, объяснение было, только не важное. Князь тоже приехал проигравшись и на реванж у меня стал просить. Я говорю:
"Ну уже это оставьте, у меня ничего денег нет".
Он думает, шутка, а я говорю:
"Нет, исправди, у меня без вас большой выход был".
Он спрашивает:
"Куда же, мол, ты мог пять тысяч на одном выходе деть?.."
Я говорю:
"Я их сразу цыганке бросил..."
Он не верит.
Я говорю:
"Ну, не верьте; а я вам правду говорю".
Он было озлился и говорит:
"Запри-ка двери, я тебе задам, как казенные деньги швырять, - а потом, это вдруг отменив, и говорит: - Не надо ничего, я и сам такой же, как ты, беспутный".
И он в комнате лег свою ночь досыпать, а я на сеновал тоже опять спать пошел. Опомнился же я в лазарете и слышу, говорят, что у меня белая горячка была и хотел будто бы я вешаться, только меня, слава богу, в длинную рубашку спеленали. Потом выздоровел я и явился к князю в его деревню, потому что он этим временем в отставку вышел, и говорю:
"Ваше сиятельство, надо мне вам деньги отслужить".
Он отвечает:
"Пошел к черту".
Я вижу, что он очень на меня обижен, подхожу к нему и нагинаюсь.
"Что, - говорит, - это значит?"
"Да оттрепите же, - прошу, - меня по крайней мере как следует!"
А он отвечает:
"А почему ты знаешь, что я на тебя сержусь, а может быть, я тебя вовсе и виноватым не считаю".
"Помилуйте, - говорю, - как же еще я не виноват, когда я этакую область денег расшвырял? Я сам знаю, что меня, подлеца, за это повесить мало".
А он отвечает:
"А что, братец, делать, когда ты артист".
"Как, - говорю, - это так?"
"Так, - отвечает, - так, любезнейший Иван Северьяныч, вы, мой полупочтеннейший, артист".
"И понять, - говорю, - не могу".
"Ты, - говорит, - не думай что-нибудь худое, потому что и я сам тоже артист".
"Ну, вот это, - думаю, - понятно: видно, не я один до белой горячки подвизался". А он встал, ударил об пол трубку и говорит:
"Что тут за диво, что ты перед ней бросил, что при себе имел, я, братец, за нее то отдал, чего у меня нет и не было".
Я во все глаза на него вылупился.
"Батюшка, мол, ваше сиятельство, помилосердуйте, что вы это говорите, мне это даже слушать страшно".
"Ну, ты, - отвечает, - очень не пугайся: бог милостив, и авось как-нибудь выкручусь, а только я за эту Грушу в табор полсотни тысяч отдал".
Я так и ахнул:
"Как, - говорю, - полсотни тысяч! за цыганку? да стоит ли она этого, аспидка?"
"Ну, вот это, - отвечает, - вы, полупочтеннейший, глупо и не по-артистически заговорили... Как стоит ли? Женщина всего на свете стоит, потому что она такую язву нанесет, что за все царство от нее не вылечишься, а она одна в одну минуту от нее может исцелить".
А я все думаю, что все это правда, а только сам все головою качаю и говорю:
"Этакая, мол, сумма! целые пятьдесят тысяч!"
"Да, да, - говорит, - и не повторяй больше, потому что спасибо, что и это взяли, а то бы я и больше дал... все, что хочешь, дал бы".
"А вам бы, - говорю, - плюнуть и больше ничего".
"Не мог, - говорит, - братец, не мог плюнуть".
"Отчего же?"
"Она меня красотою и талантом уязвила, и мне исцеленья надо, а то я с ума сойду. А ты мне скажи: ведь правда: она хороша? А? правда, что ли? Есть отчего от нее с ума сойти?.."
Я губы закусил и только уже молча головой трясу:
"Правда, мол, правда!"
"Мне, - говорит князь, - знаешь, мне ведь за женщину хоть умереть, так ничего не стоит. Ты можешь ли это понимать, что умереть нипочем?"
"Что же, - говорю, - тут непонятного, краса, природы совершенство..."
"Как же ты это понимаешь?"
"А так, - отвечаю, - и понимаю, что краса природы совершенство, и за это восхищенному человеку погибнуть... даже радость!"
"Молодец, - отвечает мой князь, - молодец вы, мой почти полупочтеннейший и премногомалозначащий Иван Северьянович! именно-с, именно гибнуть-то и радостно, и вот то-то мне теперь и сладко, что я для нее всю мою жизнь перевернул: и в отставку вышел, и имение заложил, и с этих пор стану тут жить, человека не видя, а только все буду одной ей в лицо смотреть".
Тут я еще ниже спустил голос и шепчу:
"Как, - говорю, - будете ей в лицо смотреть? Разве она здесь?"
А он отвечает:
"А то как же иначе? разумеется, здесь".
"Может ли, - говорю, - это быть?"
"А вот ты, - говорит, - постой, я ее сейчас приведу. Ты артист, - от тебя я ее не скрою".
И с этим оставил меня, а сам вышел за дверь. Я стою, жду и думаю:
"Эх, нехорошо это, что ты так утверждаешь, что на одно на ее лицо будешь смотреть! Наскучит!" Но в подробности об этом не рассуждаю, потому что как вспомню, что она здесь, сейчас чувствую, что у меня даже в боках жарко становится, и в уме мешаюсь, думаю: "Неужели я ее сейчас увижу?" А они вдруг и входят: князь впереди идет и в одной руке гитару с широкою алой лентой несет, а другою Грушеньку, за обе ручки сжавши, тащит, а она идет понуро, упирается и не смотрит, а только эти ресничищи черные по щекам как будто птичьи крылья шевелятся.
Ввел ее князь, взял на руки и посадил, как дитя, с ногами в угол на широкий мягкий диван; одну бархатную подушку ей за спину подсунул, другую - под правый локоток подложил, а ленту от гитары перекинул через плечо и персты руки на струны поклал. Потом сел сам на полу у дивана н голову склонил к ее алому сафьянному башмачку и мне кивает: дескать, садись и ты.
Я тихонечко опустился у порожка на пол, тоже подобрал под себя ноги и сижу, гляжу на нее. Тихо настало так, что даже тощо делается. Я сидел-сидел, индо колени разломило, а гляну на нее, она все в том же положении, а на князя посмотрю: вижу, что он от темноты у себя весь ус изгрыз, а ничего ей не говорит.
Я ему и киваю: дескать, что же вы, прикажите ей петь! А он обратно мне пантомину дает в таком смысле, что, дескать, не послушает.
И опять оба сидим на полу да ждем, а она вдруг начала как будто бредить, вздыхать да похлипывать, и по реснице слезка струит, а по струнам пальцы, как осы, ползают и рокочут... И вдруг она тихо-тихо, будто плачет, запела: "Люди добрые, послушайте про печаль мою сердечную".
Князь шепчет: "Что?"
А я ему тоже шепотом по-французски отвечаю:
"Пти-ком-пё", - говорю, и сказать больше нечего, а она в эту минуту вдруг как вскрикнет: "А меня с красоты продадут, продадут", да как швырнет гитару далеко с колен, а с головы сорвала косынку и пала ничком на диван, лицо в ладони уткнула и плачет, и я, глядя на нее, плачу, и князь... тоже и он заплакал, но взял гитару, и точно не пел, а, как будто службу служа, застонал: "Если б знала ты весь огонь любви, всю тоску души моей пламенной", - да и ну рыдать. И поет и рыдает: "Успокой меня, неспокойного, осчастливь меня, несчастливого". Как он так жестоко взволновался, она, вижу, внемлет сим его слезам и пению и все стала тишать, усмиряться и вдруг тихо ручку из-под своего лица вывела и, как мать, нежно обвила ею его голову...
Ну, тут мне стало понятно, что она его в этот час пожалела и теперь сейчас успокоит и исцелит всю тоску души его пламенной, и я встал потихоньку, незаметно, и вышел.
- И, верно, тут-то вы и в монастырь пошли? - вопросил некто рассказчика.
- Нет-с: еще не тут, а позже, - отвечал Иван Северьяныч и добавил, что ему еще надлежало прежде много в свете от этой женщины видеть, пока над ней все, чему суждено было, исполнилось, и его зачеркнуло.
Слушатели, разумеется, приступили с просьбою хотя вкратце рассказать им историю Груни, и Иван Северьяныч это исполнил.
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
- Видите, - начал Иван Северьяныч, - мой князь был человек души доброй, но переменчивой. Чего он захочет, то ему сейчас во что бы то ни стало вынь да положи - иначе он с ума сойдет, и в те поры ничего он на свете за это достижение не пожалеет, а потом, когда получит, не дорожит счастьем. Так это у него и с этой цыганкой вышло, и ее, Грушин, отец, и все те ихние таборные цыганы отлично сразу в нем это поняли и запросили с него за нее невесть какую цену, больше как все его домашнее состояние позволяло, потому что было у него хотя и хорошее именьице, но разоренное. Таких денег, какие табор за Грушу назначил, у князя тогда налицо не было, и он сделал для того долг и уже служить больше не мог.
Знавши все эти его привычки, я много хорошего от него не ожидал и для Груши, и так на мое и вышло. Все он к ней ластился, безотходно на нее смотрел и дышал, и вдруг зевать стал и все меня в компанию призывать начал.
- Садись, - говорит, - послушай.
Я беру стул, сажусь где-нибудь поближе к дверям и слушаю. Так и часто доводилось: он, бывало, ее попросит петь, а она скажет:
- Перед кем я стану петь! Ты, - говорит, - холодный стал, а я хочу, чтобы от моей песни чья-нибудь душа горела и мучилась.
Князь сейчас опять за мною и посулает, и мы с ним двое ее и слушаем; а потом Груша и сама стала ему напоминать, чтобы звать меня, и начала со мною обращаться очень дружественно, и я после ее пения не раз у нее в покоях чай пил вместе с князем, но только, разумеется, или за особым столом, или где-нибудь у окошечка, а если когда она одна оставалась, то завсегда попросту рядом с собою меня сажала. Вот так прошло сколько времени, а князь все смутнее начал становиться и один раз мне и говорит:
- А знаешь что, Иван Северьянов, так и так, ведь дела мои очень плохи.
Я говорю:
- Чем же они плохи? Слава богу, живете как надо, и все у вас есть.
А он вдруг обиделся.
- Как, - говорит, - вы, мой полупочтеннейший, глупы, "все есть"? что же это такое у меня есть?
- Да все, мол, что нужно.
- Неправда, - говорит, - я обеднел, я теперь себе на бутылку вина к обеду должен рассчитывать. Разве это жизнь? Разве это жизнь?
"Вот, - думаю, - что тебя огорчает", - и говорю'
- Ну, если когда вина недостача, еще не велика беда, потерпеть можно, зато есть что слаще и вина и меду.
Но он понял, что я намекаю на Грушу, и как будто меня устыдился, и сам ходит, рукою машет, а сам говорит:
- Конечно... конечно... разумеется... но только... Вот я теперь полгода живу здесь и человека у себя чужого не видал.
- А зачем, мол, он вам, чужой-то человек, когда есть душа желанная? Князь вспыхнул.
- Ты, - говорит, - братец, ничего не понимаешь:
все хорошо одно при другом.
"А-га! - думаю, - вот ты что, брат, запел?" - и говорю:
- Что же, мол, теперь делать?
- Давай, - говорит, - станем лошадьми торговать. Я хочу, чтобы ко мне опять ремонтеры и заводчики ездили.
Пустое это и не господское дело лошадьми торговать, но, думаю, чем бы дитя ни тешилось, абы не плакало, и говорю: "Извольте".
И начали мы с ним заводить ворок. Но чуть за это принялись, князь так и унесся в эту страсть: где какие деньжонки добудет, сейчас покупать коней, и все берет, хватает зря; меня не слушает... Накупили обельму. а продажи нет... Он сейчас же этого не стерпел и коней бросил да давай что попало городить: то кинется необыкновенную мельницу строить, то шорную мастерскую завел, и все от всего убытки и долги, а более всего расстройство в характере... Постоянно он дома не сидит, а летает то туда, то сюда, да чего-то ищет, а Груша одна и в таком положении... в тягости. Скучает. "Мало, - говорит, - его вижу, - а перемогает себя и великатится; чуть заметит, что он день-другой дома заскучает, сейчас сама скажет:
- Ты бы, - говорит, - изумруд мой яхонтовый, куда-нибудь поехал, прогулялся, что тебе со мною сидеть - я проста, неученая.
Этих слов он, бывало, сейчас застыдится, и руки у нее целует, и дня два-три крепится, а зато потом как выкатит, так уже и завьется, а ее мне заказывает.
- Береги, - говорит, - ее, полупочтенный Иван Се-верьянов, ты артист, ты не такой, как я, свистун, а ты настоящий, высокой степени артист, и оттого ты с нею как-то умеешь так говорить, что вам обоим весело, а меня от этих "изумрудов яхонтовых" в сон клонит.
Я говорю:
- Почему же это так? ведь это слово любовное.
- Любовное, - отвечает, - да глупое и надоедное. Я ничего не ответил, а только стал от этого времени к ней запросто вхож: когда князя нет, я всякий день два раза на день ходил к ней во флигель чай пить и как мог ее развлекал.
А развлекать было оттого, что она, бывало, если разговорится, все жалуется:
- Милый мой, сердечный мой друг Иван Северьянович, - возговорит, - ревность меня, мой голубчик, тягостно мучит.
Ну, я ее, разумеется, уговариваю:
- Чего, - говорю, - очень мучиться: где он ни побывает, все к тебе воротится.
А она всплачет, и руками себя в грудь бьет, и говорит:
- Нет, скажи же ты мне... не потаи от меня, мой сердечный друг, где он бывает?
- У господ, - говорю, - у соседей или в городе.
- А нет ли, - говорит, - там где-нибудь моей с ним разлучницы? Скажи мне: может, он допреж меня кого любил и к ней назад воротился, или не задумал ли он, лиходей мой, жениться? - А у самой при этом глаза так и загорятся, даже смотреть ужасно.
Я ее утешаю, а сам думаю:
"Кто его знает, что он делает", - потому что мы его мало в то время и видели.
Вот как вспало ей это на мысль, что он жениться хочет, она и ну меня просить:
- Съезди, такой-сякой, голубчик Иван Северьянович, в город; съезди, доподлинно узнай о нем все как следует и все мне без потайки выскажи.
Пристает она с этим ко мне все больше и больше и до того меня разжалобила, что думаю:
"Ну, была не была, поеду. Хотя ежели что дурное об измене узнаю, всего ей не выскажу, но посмотрю и приведу все дело в ясность".
Выбрал такой предлог, что будто бы надо самому ехать лекарств для лошадей у травщиков набрать, и поехал, но поехал не спроста, а с хитрым подходом.
Груше было неизвестно и людям строго-настрого наказано было от нее скрывать, что у князя, до этого случая с Грушею, была в городе другая любовь - из благородных, секретарская дочка Евгенья Семеновна. Известная она была во всем городе большая на фортопьянах игрица, и предобрая барыня, и тоже собою очень хорошая, и имела с моим князем дочку, но располнела, и он ее, говорили" будто за это и бросил. Однако, имея в ту пору еще большой капитал, он купил этой барыне с дочкою дом, и они в том доме доходцами и жили. Князь к этой к Евгенъе Семеновне, после того как ее наградил, никогда не заезжал, а люди наши, по старой памяти, за ее добродетель помнили и всякий приезд все, бывало, к ней захаживали, потому что ее любили и она до всех до наших была ужасно какая ласковая и князем интересовалась.
Вот я приехал в город прямо к ней, к этой доброй барыне, и говорю:
- Я, матушка Евгенья Семеновна, у вас остановился.
Она отвечает:
- Ну что же; очень рада. Только отчего же, - говорит, - ты к князю не едешь на его квартиру?
- А разве, - говорю, - он здесь в городе?
- Здесь, - отвечает. - Он уже другая неделя здесь и дело какое-то заводит.
- Какое, мол, еще дело?
- Фабрику, - говорит, - суконную в аренду берет.
- Господи! мол, еще что такое он задумал?
- А что, - говорит, - разве это худо?
- Ничего, - говорю, - только что-то мне это удивительно.
Она улыбается.
- Нет, а ты, - говорит, - вот чему подивись, что князь мне письмо прислал, чтобы я нынче его приняла, что он хочет на дочь взглянуть.
- И что же, - говорю, - вы ему, матушка Евгенья Семеновна, разрешили?
Она пожала плечами и отвечает:
- Что же, пусть приедет, на дочь посмотрит, - и с этим вздохнула и задумалась, сидит спустя голову, а сама еще такая молодая, белая да вальяжная, а к тому еще и обращение совсем не то, что у Груши... та ведь больше ничего, как начнет свое "изумрудный да яхонтовый", а эта совсем другое... Я ее и взревновал.
"Ох, - думаю себе, - как бы он на дитя-то как станет смотреть, то чтобы на самое на тебя своим несытым сердцем не глянул! От сего тогда моей Грушеньке много добра не воспоследует". И в таком размышлении сижу я у Евгеньи Семеновны в детской, где она велела няньке меня чаем поить, а у дверей вдруг слышу звонок, и горничная прибегает очень радостная и говорит нянюшке:
- Князенька к нам приехал!
Я было сейчас же и поднялся, чтобы на кухню уйти, но нянюшка Татьяна Яковлевна разговорчивая была старушка из московских: страсть любила все высказать и не захотела через это слушателя лишиться, а говорит:
- Не уходи, Иван Голованыч, а пойдем вот сюда в гардеробную за шкалу сядем, она его сюда ни за что не поведет, а мы с тобою еще разговорцу проведем.
Я и согласился, потому что, по разговорчивости Татьяны Яковлевны, надеялся от нее что-нибудь для Груши полезное сведать, и как от Евгеньи Семеновны мне был лодиколонный пузыречек рому к чаю выслан, а я сам уже тогда ничего не пил, то и думаю: подпущу-ка я ей, божьей старушке, в чаек еще вот этого разговорцу из пузыречка, авось она, по благодати своей, мне тогда что-нибудь и соврет, чего бы без того и не высказала.
Удалились мы из детской и сидим за шкалами, а эта шкапная комнатка была узенькая, просто сказать - коридор, с дверью в конце, а та дверь как раз в ту комнату выходила, где Евгенья Семеновна князя приняла, и даже к тому к самому дивану, на котором они сели. Одним словом, только меня от них разделила эта запертая дверь, с той стороны материей завешенная, а то все равно будто я с ними в одной комнате сижу, так мне все слышно.
Князь как вошел, и говорит:
- Здравствуй, старый друг! испытанный! А она ему отвечает:
- Здравствуйте, князь! Чему я обязана? А он ей:
- Об этом, - говорит, - после поговорим, - а прежде дай поздороваться и позволь в головку тебя поцеловать, - и мне слышно, как он ее в голову чмокнул и спрашивает про дочь. Евгенья Семеновна отвечает, что она, мол, дома.
- Здорова?
- Здорова, - говорит.
- И выросла небось?
Евгенья Семеновна рассмеялась и отвечает:
- Разумеется, - говорит, - выросла. Князь спрашивает:
- Надеюсь, что ты мне ее покажешь?
- Отчего же, - отвечает, - с удовольствием, - и встала с места, вошла в детскую и зовет эту самую няню, Татьяну Яковлевну, с которою я угощаюсь.
- Выведите, - говорит, - нянюшка, Людочку к князю.
Татьяна Яковлевна плюнула, поставила блюдце на стол и говорит:
- О, пусто бы вам совсем было, только что сядешь, в самый аппетит с человеком поговорить, непременно и тут отрывают и ничего в свое удовольствие сделать не дадут! - и поскорее меня барыниными юбками, которые на стене висели, закрыла и говорит: - Посиди, - а сама пошла с девочкой, а я один за шкалами остался и вдруг слышу, князь девочку раз и два поцеловал и по-тетешкал на коленях и говорит:
- Хочешь, мой анфан, в карете покататься? Та ничего не отвечает; он говорит Евгенье Семеновне:
- Же ву при, - говорит, - пожалуйста, пусть она с нянею в моей карете поездит, покатается.
Та было ему что-то по-французскому, дескать, зачем и пуркуа, но он ей тоже вроде того, что, дескать, "невременно надобно", и этак они раза три словами перебросились, и потом Евгенья Семеновна нехотя говорит нянюшке:
- Оденьте ее и поезжайте.
Те и поехали, а эти двоичкой себе остались, да я у них под сокрытьем на послухах, потому что мне из-за шкапов и выйти нельзя, да и сам себе я думал: "Вот же когда мой час настал и я теперь настоящее исследую, что у кого против Груши есть в мыслях вредного?"
ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ
Пустившись на этакое решение, чтобы подслушивать, я этим не удовольнился, а захотел и глазком что можно увидеть и всего этого достиг: стал тихонечко ногами на табуретку и сейчас вверху дверей в пазу щелочку присмотрел и жадным оком приник к ней. Вижу, князь сидит на диване, а барыня стоит у окна и, верно, смотрит, как ее дитя в карету сажают.
Карета отъехала, и она оборачивается и говорит:
- Ну, князь, я все сделала, как вы хотели: скажите же теперь, что у вас за дело такое ко мне? А он отвечает:
- Ну что там дело!.. дело не медведь, в лес не убежит, а ты прежде подойди-ка сюда ко мне: сядем рядом, да поговорим ладом, по-старому, по-бывалому.
Барыня стоит, руки назад, об окно опирается и молчит, а сама бровь супит. Князь просит:
- Что же, - говорит, - ты: я прошу, - мне говорить с тобой надо.
Та послушалась, подходит, он сейчас, это видя, опять шутит:
- Ну, мол, посиди, посиди по-старому, - и обнять ее хотел, но она его отодвинула и говорит:
- Дело, князь, говорите, дело: чем я могу вам служить?
- Что же это, - спрашивает князь, - стало быть, без разговора все начистоту выкладать?
- Конечно, - говорит, - объясняйте прямо, в чем дело? мы ведь с вами коротко знакомы, - церемониться нечего.
- Мне деньги нужны, - говорит князь. Та молчит и смотрит.
- И не много денег, - молвил князь.
- А сколько?
- Теперь всего тысяч двадцать.
Та опять не отвечает, а князь и ну расписывать, - что: "Я, говорит, суконную фабрику покупаю, но у меня денег ни гроша нет, а если куплю ее, то я буду миллионер, я, говорит, все переделаю, все старое уничтожу и выброшу, и начну яркие сукна делать да азиатам в Нижний продавать. Из самой гадости, говорит, вытку, да ярко выкрашу, и все пойдет, и большие деньги наживу, а теперь мне только двадцать тысяч на задаток за фабрику нужно". Евгенья Семеновна говорит:
- Где же их достать? А князь отвечает:
- Я и сам не знаю, но надо достать, а потом расчет у меня самый верный: у меня есть человек - Иван Голован, из полковых конэсеров, очень не умен, а золотой мужик - честный, и рачитель, и долго у азиатов в плену был и все их вкусы отлично знает, а теперь у Макария стоит ярмарка, я пошлю туда Голована заподрядиться и образцов взять, и задатки будут... тогда... я, первое, сейчас эти двадцать тысяч отдам...
И он замолк, а барыня помолчала, вздохнула и начинает:
- Расчет, - говорит, - ваш, князь, верен.
- Не правда ли?
- Верен, - говорит, - верен? вы так сделаете: вы дадите за фабрику задаток, вас после этого станут считать фабрикантом: в обществе заговорят, что ваши дела поправились...
- Да.
- Да; и тогда.
- Голован наберет у Макария заказов и задатков, и я верну долг и разбогатею.
- Нет, позвольте, не перебивайте меня; вы прежде поднимете всем этим на фуфу предводителя, и пока он будет почитать вас богачом, вы женитесь на его дочери и тогда, взявши за ней ее приданое, в самом деле разбогатеете.
- Ты так думаешь? - говорит князь. А барыня отвечает:
- А вы разве иначе думаете?
- А ну, если ты, - говорит, - все понимаешь, так дай бог твоими устами да нам мед пить.
- Нам?
- Конечно, - говорит, - тогда всем нам будет хорошо: ты для меня теперь дом заложишь, а я дочери за двадцать тысяч десять тысяч процента дам.
Барыня отвечает:
- Дом ваш: вы ей его подарили, вы и берите его, если он вам нужен.
Он было начал, что: "Нет, дескать, дом не мой; а ты ее мать, я у тебя прошу... разумеется, только в таком случае, если ты мне веришь..."
А она отвечает:
- Ах, полноте, - говорит, - князь, то ли я вам, - говорит, - верила! Я вам жизнь и честь свою доверяла.
- Ах да, - говорит, - ты про это... Ну, спасибо тебе, спасибо, прекрасно... Так завтра, стало быть, можно прислать тебе подписать закладную?
- Присылайте, - говорит, - я подпишу.
- А тебе не страшно?
- Нет, - говорит, - я уже то потеряла, после чего мне нечего бояться.
- И не жаль? говори: не жаль? верно, еще ты любишь меня немножечко? Что? или просто сожалеешь? а? Она на эти слова только засмеялась и говорит:
- Полноте, князь, пустяки болтать. Не хотите ли вы, лучше я велю вам моченой морошки с сахаром подать? У меня она нынче очень вкусная.
Он, должно быть, обиделся: не того, видно, совсем ожидал - встает и улыбается.
- Нет, - говорит, - кушай сама свою морошку, а мне теперь не до сладостей. Благодарю тебя и прощай, - и начинает ей руки целовать, а тем временем как раз и карета назад возвратилась.
Евгенья Семеновна и подает ему на прощанье руку, а сама говорит:
- А как же вы с вашей черноокой цыганкой сделаетесь?
А он себя вдруг рукой по лбу и вскрикнул:
- Ах, и вправду! какая ты всегда умная! Хочешь верь, хочешь не верь, а я всегда о твоем уме вспоминаю, и спасибо тебе, что ты мне теперь про этот яхонт напомнила!
- А вы, - говорит, - будто про нее так и позабыли?
- Ей-богу, - говорит, - позабыл. И из ума вон, а ее, дуру, ведь действительно надо устроить.
- Устраивайте, - отвечает Евгенья Семеновна, - только хорошенечко: она ведь не русская прохладная кровь с парным молоком, она не успокоится смирением и ничего не простит ради прошлого.
- Ничего, - отвечает, - как-нибудь успокоится.
- Она любит вас, князь? Говорят, даже очень любит?
- Страсть надоела; но слава богу, на мое счастье, они с Голованом большие друзья.
- Что же вам из этого? - спрашивает Евгенья Семеновна.
- Ничего; дом им куплю и Ивана в купцы запишу, перевенчаются и станут жить.
А Евгенья Семеновна покачала головою и, улыбнувшись, промолвила:
- Эх вы, князенька, князенька, бестолковый князенька: где ваша совесть? А князь отвечает:
- Оставь, пожалуйста, мою совесть. Ей-богу, мне теперь не до нее: мне когда бы можно было сегодня Ивана Голована сюда вытребовать.
...
Страницы: |
[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8]
|