Б. А. ЛАВРЕНЕВ
ВЕТЕР
(Повесть о днях Василия Гулявина)
ГЛАВА первая ТАРАКАН
Позднею осенью над Балтийским морем лохматая проседь туманов, разнузданные визги ветра и на черных шеренгах тяжелых валов летучие плюмажи рассыпчатой, ветром вздымаемой пены.
Каждый ребёнок мечтает о каникулах, как о манне небесной. И, конечно же, каждому хочется побывать в детском лагере. Кто-то едет на море, кто-то в горы, а кому-то больше нравится лес. Прекрасный
детский оздоровительный отдых в Подмосковье, пойдет на пользу любому ребёнку.
Позднею осенью (третью осень) по тяжелым валам бесшумно скользят плоские, серые, как туман, миноносцы, плюясь клубами сажи из склоненных назад толстых труб, рыскают в мутной зге шторма длинные низкие крейсера с погашенными огнями.
Позднею осенью и зимой над морем мечется неистовствующий, беснующийся, пахнущий кровью, тревожный ветер войны.
Ледяной липкий студень жадно облизывает борты стальных кораблей, днем и ночью следящих жесткими глазницами пушек за туманным западом, пронизывающих черноту ночей пламенными ударами прожекторов.
В наглухо запертом вражескими минами водоеме беспокойно мечется вместе с ветром обреченный флот.
В наглухо запертых броневых мышеловках мечутся в трехлетней тоске обезумелые люди.
Осень... Ветер... Смятение...
Балтийского флота первой статьи минер Гулявин Василий - и ничего больше.
Что еще читателю от матроса требуется?
А подробности вот.
Скулы каменные торчат желваками и глаза карие с дерзиной. На затылке двумя хвостами бьются чернью ленты и спереди через лоб золотом: "Петропавловск". Грудь волосами в вырез голландки, и на ней, в мирное еще время, заезжим японцем наколоты красной и синей тушью две обезьяны, в позе такой - не для дамского деликатного обозрения.
Служба у Гулявина мурыжная, каторжная. Сиди в стальном душном трюме, глубоко под водой, в самом дне корабля, у минного аппарата, и не двинься.
Воняет маслом, кислотами, пироксилином, горелою сталью, и белый шар электрической лампочки в пятьсот свечей прет нахально в глаза.
А что наверху творится - не Гулявина дело. Всадят в дредноут десять снарядов под ватерлинию или мину подпустят, а Гулявин, в трюме засев, и не опомнится, как попадет морскому царю на парадный ужин.
Помнит Василий об этом крепко, и от скуки, на мину остромордую сев, часто поет про морского царя и новгородского гостя Садко матерную непристойную песню.
Три года в трюме, три года рядом с минным погребом, где за тонкой стеной заперты сотни пудов гремящего смертного дыха.
С этого и стал пить запоем Василий.
Война... Заливку достать трудно, но есть в Ревеле такая солдатка-колдунья. Денатурат перегонит, и получается прямо райский напиток для самых деликатных шестикрылых серафимов. Одно слово - ханжа.
Но пить опять же нужно с опаской, - потому если, не приведи, в походе пьяное забвение окажешь, - расправа короткая
В какую ни будь погоду, на каком ни есть ходу привяжут шкертом за руку и пустят за борт на вытрезвление. Купайся до полного блаженства.
Потому и приучился Гулявин пить, как и все прочие, до господ офицеров включительно, по-особенному.
Внутри человек пьян в доску, а снаружи имеет вид монашеской трезвости и соображения даже ничуть не теряет.
Но только от такой умственной натуги и раздвоения организм с точки сворачивает, и бывают у человека совершенно неподходящие для морской службы видения.
И нажил себе Гулявин ханжой большую беду с господином лейтенантом Траубенбергом.
Нож острый гулявинскому сердцу лейтенантовы тараканьи усы.
По ночам даже стали сниться. Заснет Василий, и кажется: лежит он дома, в деревне, на печке, а из-под печки ползет лейтенант на шести лапках и усищами яростно шевелит:
- Ты хоть и минер, хоть и первой статьи, а я тебя насмерть усами защекотать могу, потому что дано мне от морского царя щекотать всех пьяниц.
Рвется Гулявин с печи, а лейтенант тут как тут, на спину насел, усами под мышку - и давай щекотать.
Хохотно!..
Разинув рот, беззвучно хохочет Гулявин, и вот уже нечем дышать, в горле икота, в легких хрип...
Смерть!..
И проснется в холодном поту.
Чего только не делал, чтобы избавиться от тараканьего наваждения. Даже к гадалке персидской ходил в Ревеле, два целковых отдал, рассказал свое горе, но гадалка, помешав кофейную гущу, ответила, что над лейтенантом силы она не имеет, а выходит на картах Василию червонная дама и большая дорога.
Выругал сукой Гулявин гадалку и ушел Два рубля даром пропало.
И так невтерпеж стало от треклятого сна, что, хватив однажды ангельской ханжи против обычного вдвое, подошел Василий мрачно к лейтенанту на шканцах и сказал, заикаясь:
- Вашскобродие! Явите милость! Перестаньте щекоткой мучить! Мочи моей больше нет!
Свинцовые остзейские лейтенантовы буркалы распялились изумленно на матроса:
- Ты обалдел, осел стоеросовый? Когда я тебя щекочу? А усы тараканьи сразу дыбом встали. Пригнулся Гулявин к лейтенантову уху, хитро подмигнул и зашептал:
- Вашскобродие! Я ж таки понимаю, что ежели человек по ночам в таракана оборачивается, значит, так ему на роду написано, и злобы на вас у меня нет. Только терпеть нет силы! Пожалейте. Возьмите Кулагина - он вдвое меня здоровее, а меня отпустите на покаяние. Так и помереть можно!
Отскочил Траубенберг и сухим кулаком больно ткнул Гулявина в зубы.
- Пшел вон, мерзавец!.. Ты пьян, как сукин сын! Три наряда вне очереди, месяц без берега.
А Василий утер кровь на губе и сказал сурово
- Нехорошо, Вашскобродие! Я к вам по-человечески, а вы меня в зубы. Как мне это понимать? А вам такие права по уставу полагаются, чтоб матросов щекотать? Я претензию могу заявить. Погоди, со всеми вами разделаемся... гады! - повернулся и пошел на бак.
А лейтенант, взбешенный, побежал к Старшему офицеру, и посадили Гулявина в мокрый подводный карцер на две недели. В карцере, на голых досках ворочаясь, под крысиный писк, возненавидел лейтенанта Гулявин и в темноте зубами скрипел.
- Погоди, тараканья сволочь! Будет и у нас праздник! В карцере, должно быть, и застудил Гулявин легкие, так что в середине января свезли его на берег, в госпиталь. В госпитале теплынь и чисть, хорошо, кормили сладкими кашами, но ханжи ни-ни - и достать никак невозможно
И пожаловался однажды Василий соседу по койке, матросу с "Резвого", которому обе ноги сорвало немецким снарядом.
- Ну и жизнь!.. Выпить человеку не дадут! Матрос повернул заострившееся лицо (четко белело оно на серой масленой стене, опущенное черной бородкой).
- Меньше пил бы, дурак, умней был бы... Гулявин вскипел:
- Полундра... черт поддонный! Ты, должно, умный стал, как тебе ноги ободрало? Сухо усмехнулся матрос.
- У меня одна задница останется, и то умней твоей головы будет. Время не такое, чтоб наливаться.
- Какое же такое время, по-твоему?
- Долго, брат, рассказывать... Хочешь, вот почитай лучше, - сунул руку под матрац и вытащил затрепанную книжонку.
Взял Гулявин недоверчиво, прочел заглавие:
"Почему воюют капиталисты, и выгодна и нужна ли война рабочим?"
Сел у окошка и давай читать. Даже в голову ударило сразу, и огляделся по сторонам:
- Одначе... кроют! Чистая буза!
Прочел книжку до конца, и сделалось у него в мозгу прямо смятение.
Ночью, когда спал весь госпиталь, в темноте, сел Гулявин на койку безногого, и безногий звенящим шепотом швырял ему в ухо о войне, о царе, о Гришке-распутнике, о том, как рабочие силу копят, и что ждать уже недолго осталось и скоро дадут барам взашей.
- И офицерье пришить можно будет? - спросил вдруг Василий.
- Всех, брат, пришьем!
- Спасибо, братишка, обрадовал!
И в темноту зимней ночи, свисавшей за окнами, погрозил Гулявин большим кулаком.
С той поры стал безногий давать Гулявину разные книжки, которые приносили ему с воли навещающие.
И жадно, как хмельную обжигающую ханжу, глотал Гулявин неслыханные слова. Многого не понимал, и сосед слабеющим голосом растолковывал непонятное, старательно и долго.
А в первых числах февраля, в полночь, серьезно и тихо умер сосед.
Пришла сестра, сложила ему руки и прикрыла глаза. Потом вышла известить госпитальное начальство Гулявин быстро приподнял матрац и выгреб книжонки, перебросив их под свою подушку.
Постоял возле покойника, посмотрел на тонкий прозрачно-желтый нос, нагнулся и крепко поцеловал мертвого в губы.
- Прощай, братишка! Расскажи на том свете матросне, что наша возьмет, - и накрыл сухое лицо простыней.
До середины февраля провалялся еще Василий, а потом комиссия при госпитале дала ему две недели для поправки здоровья.
И решил Гулявин съездить в Питер, к давней зазнобе своей Аннушке, что служила в кухарках у инженера Плахотина, на Бассейной.
"В крайнем разе отъемся на инженеровых бламанжах, и Анка тоже баба не вредная".
Получил после двадцатого февраля документы и, сидя в вагоне, чем ближе подвигался к Питеру, тем больше слышал тревожных разговоров, что неспокойно в столице, бунтуют рабочие, а солдаты не хотят усмирять.
И от этих вестей сердце Василия распирало ребра и не билось, а грохотало тревожно, напряженно и часто.
Над поездом безумствовала и выла февральская злая вьюга
ГЛАВА вторая МЕТЕЛЬНЫЙ ЗАВОРОТ
На Балтийском вокзале, едва слез Гулявин с поезда и вышел на подъезд, навстречу толстомордая тумба городового и растерянная жердь - сухопарый околоточный.
- Эй, матрос! Документы! Вытащил, показал. Все в порядке. Околоточный оглядел подозрительно глазными щупальцами и буркнул:
- Проходи прямо домой. По улицам не шляться! А Гулявин ему обратно любезность:
- Катись колбаской, пока жив, вобла дохлая. Околоточный только рот раскрыл, а Василий - ходу в толпу.
С узелком с вокзала на извозце (не ходили уже трамваи) приехал к Аннушке Постучался с черного хода. Открыла Аннушка, обрадовалась изумительно, усадила в натопленной кухне, накормила цыплячьей ногой и муссом яблочным, напоила чаем.
- Слушай, Анка! Выматывай, что в Питере делается!
Аннушка пригнулась поближе. Слушал Гулявин, не слушал - всасывал в себя Аннушкины рассказы. Припомнил лейтенанта.
"Что, взял, тараканья порода?"
На минутку забежала в кухню по делу инженерова племянница, тоненькая барышня. Увидела Василия - и к нему:
- Вы матрос, товарищ?
Встал Василий, руки по швам (обращение всякое знал) и ответил:
- Так точно, мадмазель!
- Не знаете, как революция?
- Точно сказать невозможно, но ежели рассуждать по всем обстоятельствам, то без большого столкновения не обойтись.
Разные слова знал Василий и с каждым мог разговаривать. Барышня в комнаты убежала, а Василий, кофею еще попив, пошел за Аннушкой в ее каморку, позади кухни, на широкий, знакомый пуховик.
Но посреди ласк Аннушкиных, жарких и милых, грызла Василию мозг упорная, неотвязная и настойчивая мысль.
И, Аннушкины руки отдернув, сел он на постели в подштанниках одних, крепкий, что камень, и спичку зажег.
-- Вася! Ты что?
- Пойду!
- Очумел? Куда средь ночи-то?
- Эх... баба ты! Хоть ты и хорошая баба, а понятия в тебе настоящего нет. Рази порядок на кровати валяться, когда фараонов бить нужно? Иду!
И, решительно встав, зажег Василий лампочку. Напрасно, прижимаясь пышной грудью, упрашивала Аннушка:
- Что ты, Василий? Куда ж ты, голубчик? Под пули?
Отстранив бабу, Василий сурово, молча оделся и тихонько по черной лестнице вышел.
С трудом пролез, зацепившись хлястиком, в калитку, прихваченную на ночь цепочкой, и очутился на улице.
Нежным желтым трепетом в летящем снегу мерцали высокие фонари, и далеко где-то трахнул раскатистый выстрел.
Василий - на другую сторону улицы и беглым шагом, прижимаясь к домам, побежал легко по тротуару.
А спустя полчаса мчался Гулявин по улицам с безусым пухлявым вольнопером в Павловские казармы - солдат выводить.
Что было потом, в течение пяти дней, слабо помнил и даже Аннушке толком не мог рассказать.
Только и помнилось.
На Морской с чердака шестиэтажного дома трещал пулемет, и пули с визгом косили все живое на улице. Звеня, сыпались стекла магазинных витрин.
Сюда налетел Гулявин с командой солдат и студентов на трехтонном грузовике.
Хлестнуло свинцом по машине, и со стоном схватился за пробитую голову, сронив винтовку, синеглазый студентик-горняк.
Побледнел Василий.
- Ах ты, черти подводные! Ребят бить. Становь машину под дом!
Грузовик выперся на тротуар у стены. Соскочил Гулявин.
- Давай желающих три человека, фараона снимать! Вышли черный, схожий с водяным жуком, солдат-ополченец, шофер и рябой рабочий.
Гулявин к воротам - и остальным на ходу:
- Братва... За мной!
По черному ходу, по лестнице с запахом кухонь (Аннушку вспомнил Гулявин) наверх, на чердак.
Дверь заперта. Прикладом... Еще... Доски с треском разверзлись, и душная мгла чердака другим, револьверным, ответила треском.
В проломе двери застрял упавший рабочий, а Гулявин одним прыжком через него и, вскинув наган в темноту: трах... трах...
Мимо уха зыкнула пуля, вперед ринулся черный солдат, и сейчас же с шипением вошел штык в сукно серой шинели плотного пристава.
Пулеметчик-городовой обернул иссиня-белое лицо и, стуча зубами от страху, крикнул:
- Сдаюсь!.. Не бейте!.. - Но удар прикладом в затылок бросил его на задок пулемета
Взглянул на лежащих Гулявин.
- Тащи на крышу! Пустим летать!
Сквозь слуховое окно протащили на снежную крышу, раскачали пристава и через решетку - вниз. Три раза перевернулся в воздухе серой шинелью, и.. мозги розово-желтыми брызгами разлетелись по желтому петербургскому снегу.
Пулеметчик очнулся, отбивался, кричал, кусал за пальцы, но Гулявин схватил поперек, перегнулся через перила и разжал руки. Глухо ударилось тело, а Гулявин в исступлении кулаком себе в грудь и во весь голос:
- 0-го-го-го-го!..
Второе было в зале Таврического дворца Толстый Родзянко, с дрожащей челюстью, вылез мокрым тюленем держать речь к пришедшим в Думу войскам
Слова были жалкие, растерянные, прилипали к стенам, но Гулявину вчуже казалось, что горит в них весь огонь бунта и злобы, который трепетал в его сердце, и когда сказал Родзянко:
- Солдаты! Мы - граждане свободной страны. Умрем за свободу! - в напряженной тишине гаркнул Василий:
- Полундра! Правильно, толстозадый!
Остальное слилось в багровый туман пожаров, стрельбы, алых полотен, песен, бешеной гонки по улицам на автомобилях, криков, свиста, бессонницы.
Опомнился только на шестой день, когда сел в зале на дубовое кресло с мандатом в руке, а в мандате прописано:
"Предъявитель сего минер, товарищ Гулявин, Василий Артемьевич, есть действительно революционный матросский депутат от первого флотского экипажа, что и удостоверяется ".
И начались для Гулявина странные дни.
Прошлое отошло в свинцовый туман, закрылось вуалью, а на смену ему - голосования, вопросы, фракции, восьмичасовой день, парламентарность, аграрный вопрос, учредиловка, меньшевики, большевики, эсеры, загадочный Ленин, ноты, аннексии, контрибуции, братство народов, Софья с крестом на проливах, митинги, демонстрации, - и все жадно глотала голова; под вечер нестерпимо болели виски от неслыханных слов, и зубрил Гулявин словарь политических слов, взятый у одного члена Совета.
А по ночам опять стал сниться лейтенант Траубенберг. Выползая из-под печки, усами грозился:
"Хоть ты теперь и депутат, а я тебя до смерти защекочу. Моя власть над тобою до гроба. Гадалка не помогла, и Совет не поможет".
Просыпался Василий с криком и тревожил сладко спящую Аннушку. Жил у Аннушки на правах депутата, и инженер Плахотин весьма доволен был и гостям приходившим хвастался:
- А у нас депутат матросский на кухне живет. Герой! Трех полицейских ухлопал!
И гости, заходя в кухню, как бы ненароком, смотрели на Гулявина и ласково с ним разговаривали, а один спичечный фабрикант расплакался даже и сторублевку дал:
- Я, товарищ матрос, вас уважаю, как народного самородка и освободителя родины от царского гнета. Возьмите на революцию!
Взял Гулявин. Купил на эти деньги Аннушке шарф шелковый и ботинки самого американского шевро (разве Аннушка революции не на пользу?), а остальные семьдесят прокутил.
А через три дня разделался и с тараканьим кошмаром. Шел ночью через Измайловский полк с митинга, увидел впереди себя худую фигуру в черном пальто без погон и при свете фонаря разглядел лейтенанта Траубенберга.
В революцию сбежал лейтенант с "Петропавловска" и прятался в Петербурге у тетки
Залило глаза Гулявину черной матросской злобой. Кошкой пошел, неслышно ступая, за лейтенантом Траубенберг дошел до подъезда, оглянулся и мышкою в дверь, а кошка - Гулявин - за ним
На второй площадке догнал лейтенанта.
- Что, господин лейтенант? Не послушали добром? Теперь прикончу я тараканьи штуки-то ваши!
Траубенберг открыл рот, как вытащенный на сушу судак, и не мог ничего сказать. Минуту смотрели одни в другие глаза мутные - лейтенантовы, яростные - матросские Потом шевельнул лейтенант губой, ощерились усы, и показалось Василию - бросится сейчас щекотать.
Отшатнулся с криком, схватился за пояс, и глубоко вошел под ребро лейтенанту финский матросский нож.
Захлюпав горлом, сел Траубенберг на ступеньку, а Василий, стуча зубами, - по лестнице и бегом домой.
Раздеваясь, увидал, что кровью густо залипла ладонь.
Аннушка испугалась, затряслась, и ей рассказал Василий, дрожа, как убил лейтенанта.
Аннушка плакала
- Жалко, Васенька! Все ж человек! Сам чуял Василий, что неладно вышло, но махнул рукой и сказал гневно:
- Нечего жалеть!.. Тараканье проклятое!.. От них вся пакость на свете. К тому же с корабля бежал, и все одно как изменник народу.
Повернулся к стене, долго не мог заснуть, выпил воды, наконец захрапел, и во сне уже не приходил Траубенберг мучить тараканьим кошмаром.
ГЛАВА третья КОЛЛИЗИЯ ПРИНЦИПОВ
В июне знал уже Василий много слов политических и объяснить мог досконально, почему Керенский и прочие - сволочи и зачем трудящемуся человеку не нужно мира с Дарданеллами и контрибуциями.
Внимательно учился революции, и открывалась она перед ним во всю свою необъятную ширь, как дикая степь в майских зорях.
А в Совете записался Василий во фракцию большевиков.
Самые правильные люди, без путаницы.
Земля крестьянам, фабрики рабочим, буржуев в ящик, народы - братья, немедленный мир и никакой Софьи с крестом.
Самое главное, что люди не с кондачка работают, а на твердой ноге.
Только вот говорить с народом никак не мог научиться Гулявин так, чтоб до костей прошибало.
И очень завидовал товарищу Ленину.
В белозальном дворце балерины Кшесинской не раз слыхал, как говорил лысоватый, в коротком пиджаке, простецкий, - как будто отец родной с детишками, - человек с буравящими душу глазами, поблескивавшими поволжскою хитрецой.
Кряжистый, крепкий, бросал не слова, - куски чугуна, в людское море, мерно выбрасывая вперед короткую крепкую руку.
И всегда, слушая, чуял Гулявин, как по самому черепу лупят комья чугунных слов, и зажигался от них темною яростью, жаждой боя, и отдавался дыханию пламенеющего вихря. Уходя же, думал: "Вот бы так говорить! За такими словами весь мир на стенку полезет".
Дома разладилось у Гулявина
Инженер Плахотин, Аннушкин барин, узнал, что Василий в большевики записался, и озлился. Зашел в кухню, но уже руки не подал, под визитку спрятал и, качаясь на пухленьких ножках, сказал.
- Прошу вас, товарищ, мою квартиру покинуть, потому что я в вас обманулся. Думал, вы народный герой, а вы просто несознательный элемент и к тому же немецкий шпион. А у меня в квартире жена министра бывает, и сам я кадетской партии, так как бы не вышло коллизии принципов.
Удивить думал принципами. А Василий в ответ:
- Насчет принципов - мы это дело оставим, а вот ты мне скажи... почему я немецкий шпион? Чей я шпион? Ты мне платил, сукин сын?
Инженер отскочил на полкухни и в Василия пальцем.
- Вон отсюда, хам неумытый!
Затрясся Гулявин, от злобы почернел, шагнул и кулаком смоленым по румяной инженерской щеке
- Растудыт твою! Ты мне платил? Получай задаток обратно!
Плахотин платочком скулу прижал и в комнату бегом, а Василий напялил бескозырку на лоб, взял сундучок под мышку и в Совет к коменданту.
- Приюти, товарищ, где можно, потому столкновение вышло между народом и интеллигенцией, и вот я без каюты.
Отвел комендант маленькую комнату под лестницей, с красным атласным диваном, и зажил Василий самостоятельно.
Жизнь кружит. Днем по митингам, по командам, дела разбирать, агитацию разводить.
Один день за Советы, другой против проливов, за братанье, против министров-капиталистов, потом еще всякие комиссии, а скоро начали по заводам обучать рабочих орудовать винтовкой в Красной гвардии.
За день намается Гулявин - и к себе на атласный диван.
Диван короткий, и пружины, как штыки, торчат, всю ночь вертеться приходится.
Если подумать - буржую на пуховой постели рядом с пухлой булкой-женой лучше, конечно, чем Гулявину на коротком диване, вдобавок без Аннушки, да как вспомнишь, что у буржуя совесть нечиста, по спине мурашки и в сердце дрожание, то, пожалуй, на диване и лучше.
К июлю скверно стало работать.
Совсем кадеты осатанели, того и гляди посадят в кутузку, потому что вышел приказ от правительства за керенской подписью, что Ленин под пломбой приехал в мясном вагоне и Россию продал за двадцать миллионов керенками и все большевики свободе изменники.
На митингах разные гады из углов шипят и криком норовят речи сорвать, а на Знаменской позавчера так палкой по черепу Гулявина двинули, что в глазах потемнело.
Обидно Василию.
Идет по Невскому вечером с митинга, а кругом разодетые, в шляпках и котелках, а из-под котелков в три складки жирно свисают затылки.
Дать бы по затылку, чтоб голова на живот завернулась.
Плюнет с горя Гулявин и идет через мост к академии, где в ледяную черную невскую воду смотрят древние сфинксы истомой длинно прорезанных глаз, навеки напоенных африканским томительным зноем.
Сядет на ступеньку. Под ногами мерно шуршит вода, и свивается в космы над рекою легкий туман.
Смотрит Гулявин, и вот уплывают в облака шпицы, дома, мосты, барки на реке, и нет уже города.
И не было его никогда.
Мгновенное безумие бредовой мечты бронзового строителя - и волей бреда на топях черных болот, на торфяной зыби, приюте болотных чертей, сами собой встали граниты, обрубились кубами, громоздясь в громады стройных домов по линиям ровных проспектов, по каналам, Мойкам, Фонтанкам. Дворцы и казармы, казармы и дворцы. По ранжиру, под медный окрик сержанта Питера, в ряды, в шеренги, в роты, по кровавой дыбящей воле, построились, задышали желтым отравленным дымом, населились людскими прозрачными призраками, зажглись призраками несущих огней. По Неве, по каналам призраки мачт на призрачных шкунах, на призраках волн. Из-за зубчатых призрачных стен на город щерятся призраки пушек. И тень часового с тенью ружья на плече одиноко в ночи проходит по бастионам, и слышит Россия окрик команды: "Слу-уша-а-ай!" И в мрачных тенях мрачных дворцов меняются тени сказочных царей. Черная жизнь черных призраков. Насилие, кровь, удушье, шпицрутены, казни, ссылка, отрава... И призрачной белой ночью на Сенатскую площадь приходит курносый призрак, с пробитым виском и туго стянутой шарфом шеей, и, высунув синий язык, дразнит медный призрак Строителя, а вокруг ведут хоровод пять теней в александровских тесных мундирах, также высунув языки в смертной гримасе.
Нет Петербурга! Нет и не было!
Был бред, золотая мечта новорожденной империи о Европе, о двери, широко открытой в ослепительный мир, зовущий императорскими маршами и громом побед.
Но вокруг гранитной мечты, построенной в роты, вырастал понемногу грозной реальностью из бетона, железа и стали, в душной копоти, в адских огнях, в металлическом громе и рокоте, строй кирпичных грохочущих зданий, где согнанные рабы молча ковали силу и мощь империи призраков. И в визге станков, свисте приводных ремней, лязге молотов, радуге молний бессемеровых груш, под гигантскими лапами кранов, в зареве, взмывавшем до звезд, рабы плавили в горнах металл и копили шлаком в сердцах оседавшие ненависть и гнев. И из города-призрака приходили в город реальности неизвестные люди с книжками и словами, полными отравы гнева. Тогда зажигались глаза у горнов мечтой и восторгом А наутро на стенах белели листки со словами, пылавшими кровью Взывали гудки, и рабы, толпами в тысячи тысяч, шли к сердцу города-призрака; смертной вестью лился гул бунта, и струями свинца заливались толпы до нового бунта, пока ветром осенним, тугим и упругим октябрьским штормом не был развеян призрачный мир удушья и впервые в истории в одно слились оба города.
Нет Петербурга...
Есть город октябрьского ветра...
Долго сидит Гулявин, и в матросских упрямых глазах бегают желтые огоньки, и мысли буравит все то же: "Землю всю перестроить надо По-настоящему По-правильному, чтобы навсегда без войн, без царей, без буржуев обойтись! Ленин башковит! Как это у него выходитя? Ничего не потеряем, кроме цепей, а получим всю землю".
И от этой мысли захватывало дыхание.
Видел перед собою всю землю, большую, круглую, плодоносную, залитую солнцем, мир бесконечный, богатый, широкий, и мир этот для него, Гулявина, и прочих Гулявиных, и когда бросал взгляд на свои смоленые руки, казалось, что на них слабо звенят ослабевшие цепи.
Нажать разок - и лопнут, и нет их
Вставал лениво и шел в Совет на атласный диван
По дороге окликали гулящие барышни
- Кавалер! Дай папироску!
- Матросик, пойдем со мной!
Но хмуро теперь смотрел на них Гулявин и мрачно ругался в ответ. Не до баб было.
ГЛАВА четвертая ВЕТРОВОЙ ИЮЛЬ
Июль был душным, тяжелым и ветреным. Хлестало ветровыми плетьми по граниту, носило на мостовых едкую, горькую пыль, забивало паза, стискивало горло.
Рождали ветры смятение и глухую бурлящую ярость.
Гарнизон Петербурга - солдаты, матросы, рабочие - почувствовал впервые свою силу перед лицом актеров, неврастеников и адвокатов.
Уже не программа требовала - бушевала блестками молний стихия, и в раскаленном воздухе дышали ветры и грозы.
И с утра поползли по улицам, ощетинясь штыками, волоча тупорылые пулеметы, полки, отряды, толпы, шеренги.
Понеслись, рыча, по проспектам грузовики, а над грузовиками шуршащие страстью и местью шелка:
ДОЛОЙ МИНИСТРОВ-КАПИТАЛИСТОВ! ДА ЗДРАВСТВУЕТ НЕМЕДЛЕННЫЙ МИР!
А по тротуарам толпилось разодетое море, и на лицах, сквозь зеленую бледность и злобу, ползали презрительные усмешки.
- Хамье на престол всходит!
- Взлупят!
- Давно не пороли! Спины зажили, вот и дурачатся!
Дурачатся?
А если у Гулявина и тысяч Гулявиньых не сердце - уголь жаркий в груди и жжет и палит гневом и вековою наросшею ненавистью?
Но в душном лете расплавился, рассосался призрак восстания.
И как хрупкий снег петербургской зимы некогда впитал без остатка безумную кровь декабристов и январскую рабочую кровь, так в июле мягкий асфальт и раскаленные торцы выпили большевистскую.
Среди дня, на Литейном, на Гороховой, зарокотала стрельба неизвестно откуда.
Пулеметы посыпали улицы свистящим свинцом, и на мостовой забились тела в предсмертных конвульсиях.
С панелей, по домам, в подворотни, теряя палки и шляпы, метну лось разодетое стадо с воплями, с воем, давя друг друга.
А на смену ему из-за всех углов юнкера, офицеры, ударники.
Эти твердо знали, что делать, и работали по плану, гладко.
На перекрестках задерживали автомобили и демонстрантов, отнимали знамена, винтовки и пулеметы, уводили в подворотни и тяжело били окованными концами прикладов.
И видел Василий, носясь на грузовике, что со всем гневом, со всей яростью ничего не сделать, потому что не видать командира.
А какой же бой без командира, без штаба, когда никто не знает, что делать, куда идти?
Главное дело-организация. Вспомнил, как Ленин во дворце говорил:
- Товарищи! Наша сила в организованности! Где же организованность?
Чуть вынесся грузовик на Литейный - прямо напротив казаки конные цепью винтовками щелкают.
- Стой... Стой, ироды! Шофер прет напролом.
Треснули винтовки, свалился шофер, и грузовик-с размаху в витрину булочной, разбрызгав стекла.
А с грузовика, обозлясь, матросы из наганов и браунингов по казакам и:
-тах
-пах
-тах
-тах.
Но казаки уже рядом, и лезут в машину лошадиные пенные морды.
- Слазь... песьи фляки!
- Большевицкие морды!
- Шпиёны!
Окружили и тащат с грузовика за что ни попало.
Изловчился Василий, прыгнул на тротуар и побежал, пригибаясь, к переулочку.
А сзади донская кобыла по торцам:
-цоп
-цоп.
Оглянулся на бегу: скачет черный сухонький офицерик и шашку заносит
На ходу поднял Василий наган и - трах!
Промазал. Над головой жарким дыханием метнулась злая кобылья морда. Свистнула шашка, в затылок резнула несносная боль, а торцы мостовой стали сразу огромными, близкими и с силой влипли в лицо
Очнулся Гулявин в чужой квартире. Подобрали какие-то курсистки, пожалели
И середь буржуев добрые люди бывают.
Лежал в столовой на оттоманке, а хозяйский сын, студент-медик забинтовывал голову.
Увидел, что Василий открыл глаза, и сказал, присвистнув.
Фуражка спасла Не будь фуражки - пропасть бы башке! - И добавил нравоучительно: - Нехорошо бунтовать! Верите всяким немецким наемникам.
Помрачнел Гулявин. Встал, шатаясь, с оттоманки, поднял с пола надвое распластанную, залитую кровью бескозырку.
- Что помогли - на том спасибо. А насчет бунта, так это еще не все. Дальше чище будет! Только не моя уже башка пропадет! Прощайте!
И вышел.
Но, придя в Совет, почувствовал себя плохо от потери крови, и пришлось поехать в лазарет.
Неделю провалялся в лазарете, пока совсем затянулся длинный розовый шрам от шашки через весь затылок.
А когда оправился, назначил его комитет инструктором по обучению Красной гвардии на металлический завод.
Стал Василий с интересом приглядываться к заводу. Заводских мало знал, больше понаслышке.
Вырос в вологодской глухой деревне, на рыбачьем деле, по деревням шла молва, что фабричные - лодыри, охальники и пьяницы.
Из деревни на фабрику шли одни горькие сивушники либо чистые голодранцы.
А на заводе увидел людей копченых, суровых, медленно, но крепко думавших и знавших обо всем куда больше, чем он сам, Гулявин.
И пришлись заводские ему по сердцу так, что скоро со своего дивана из Совета переехал Василий совсем на квартиру к старику фрезеровщику.
И делу своему новому весь отдался.
В пот вгонял красногвардейцев, до поздней ночи мучил перебежками, прицеливанием, примерными атаками, рассыпанием в цепь, стрельбой.
И когда делали смотр в сентябре красногвардейским отрядам, получил гулявинский отряд похвалу от комитета как образцовый.
Шли дни, взъерошенные, бурные, быстрые.
Надвигалась осень.
Летели с залива серые, низкие тучи, поднималась вода в Неве, нагоняли ее свистящие низовые ветры, и стоял против Николаевского моста низкий, серый, даже в неподвижности стремительный, как ветер, и угрожающий крейсер "Аврора".
И ветер дышал сыростью и кровью.
В самом начале октября арестовали Василия юнкера и отвели в Петропавловку.
На допросе капитан с красно-черной ленточкой на рукаве хотел было на дерзкий ответ Гулявина ударить его по лицу, но посмотрел в карие с дерзиной глаза, покраснел и опустил руку.
А через три дня выпустили по требованию комитета, и опять отправился Василий на завод.
С осенними ветрами росла и ширилась буря в человеческих сердцах, и на учениях красногвардейцы кололи штыками соломенные мешки с такой суровой злобой, как будто были мешки живыми и олицетворяли собой все, что ненавидели прокопченные у станков люди.
И пришло это в бурную ночь, когда в лужах на огромной площади длинными иглами дробились золотые зубы дворцовых окон и ревела невская вода, бросаясь на граниты набережной.
Тесным кольцом облегли красногвардейцы и солдаты площадь.
Летели, повизгивали пули ударниц женского батальона от дворца, и в ответ впивались в багровое распухшее мясо дворцовых стен красногвардейские пули.
В бесконечных дворцовых переходах и коридорах толпились растерянные, не знающие, что делать, юнкера, и молча сидели в кожаных креслах неподвижные, обреченные министры.
Надеялись на что-то, и только когда гулко дрогнула стена и с Невы ветер бросил в стекла оглушительным раскатом морского орудия, а площадь залило криком и гомоном, поняли, что больше не на что надеяться.
В числе первых ворвался Гулявин во дворец, в числе первых вбежал в зал заседаний.
- Где министры?
- Мы сдаемся, товарищи, - ответил, вздрагивая и потирая нервно руки, кто-то поднявшийся с кресла
- Где министры, я тебя спрашиваю?
- Мы и есть министры
И, услыхав этот ответ, даже не поверил Василий.
Такими жалкими, маленькими, растерянными были прижавшиеся к спинкам кресел бледные люди, что не мог никак Гулявин взять в толк, что это и есть настоящие министры.
Бушевавшему сердцу его казалось, что сбитый красногвардейскими пулями вековой строй должен был представляться огромными, крепкими, величиной с дворцовую колонну людьми.
И когда уверился наконец, что это и есть министры, презрительно плюнул на персидский ковер и сказал, смотря в глаза министру.
- Это от такой сопли и столько паскуды было? Гниды мокрохвостые!
В октябре тяжко вздыхали пушки в Москве. Ночью пылало багряное зарево на Тверском бульваре и Поварской. Шесть дней вздыхали пушки, и шесть дней факелами светили бою никем не гасимые, полыхающие дома.
В Москве твердо и упорно защищалась старая жизнь, поливал каждый отданный шаг вражеской кровью, медленно отходя и огрызаясь зверем в последнем издыхании.
И только к концу шестого дня радостнее загромыхали большевистские орудия, веселее запели свинцовые птички между голыми ветвями бульваров, и среди серых шинелей, рваных пальтишек и кепок побежали, пригибаясь, черные, окрыленные вьющимися ленточками бушлаты.
Тогда лишь, обессиленные, стали отходить к последнему убежищу на Знаменку стойко и упорно не сдававшие разрушенного перекрестка Никитских ворот юнкера и ударники.
Из Питера на помощь московской Красной гвардии пришел матросский сводный полк.
А командовал полком первой статьи минер, большевик и депутат Гуляний Василий.
...
Страницы: |
[0] [1] [2] [3]
|