Обратная связь Главная страница

Раздел ON-LINE >>
Информация о создателях >>
Услуги >>
Заказ >>
Главная страница >>

Алфавитный список  авторов >>
Алфавитный список  произведений >>

Почтовая    рассылка
Анонсы поступлений и новости сайта
Счетчики и каталоги


Информация и отзывы о компаниях
Цены и качество товаров и услуг в РФ


Раздел: On-line
Автор: 

Гюго Виктор Мари

Название: 

"Отверженные"

Страницы: [0] [1] [2] [3] [4] [5]  [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36] [37] [38] [39] [40] [41] [42] [43] [44] [45] [46] [47] [48] [49] [50] [51] [52] [53] [54] [55] [56] [57] [58] [59] [60] [61] [62] [63] [64] [65] [66] [67] [68] [69] [70] [71] [72] [73] [74] [75] [76] [77] [78] [79] [80] [81] [82] [83] [84] [85] [86] [87]

   - Девятнадцать лет.
   - Девятнадцать лет!
   Епископ глубоко вздохнул.
   Путник продолжал:
   - У меня покуда все деньги целы. За четыре дня я истратил только двадцать пять су, которые заработал в Грассе, помогая разгружать телеги.
   
   Не секрет, что многие жители нашей страны желают поменять место жительства. И чаще всего, для этих целей они выбирают страны Европы. Но замечательная страна Канада, тоже прекрасное место для постоянного проживания. Иммиграция в Канаду для жителей России представляет собой не простую операцию. Но специализированные компании могут помочь и разъяснить все детали.
   
   Вы аббат, поэтому я хочу рассказать вам, что у нас на каторге был тюремный священник. А потом однажды я видел епископа. Его называют: ваше преосвященство. Это был епископ Майоркский в Марселе. Епископ - это такой кюре, который поставлен над всеми кюре. Простите меня, я, знаете, плохо рассказываю, но уж очень мне все это непонятно! Вы подумайте только - наш брат и он! Он служил обедню на тюремном дворе, там поставили престол, а на голове у епископа была какая-то остроконечная штука из чистого золота. Она так и горела на полуденном солнце. Мы стояли с трех сторон, рядами, и на нас были наведены пушки с зажженными фитилями. Нам было очень плохо видно. Он говорил что-то, но стоял слишком далеко от нас, мы ничего не слышали. Вот что такое епископ.
   Не прерывая его, епископ встал и закрыл дверь, которая все это время была открыта настежь.
   Вошла Маглуар. Она принесла прибор и поставила его на стол.
   - Госпожа Маглуар! - сказал епископ. - Поставьте этот прибор как можно ближе к огню. - И, повернувшись к гостю, добавил: - Ночной ветер в Альпах -это очень холодный ветер. Вы, должно быть, сильно озябли, сударь?
   Всякий раз, как он произносил слово сударь ласковым, серьезным и таким дружелюбным тоном, лицо пришельца озарялось радостью. Сударь для каторжника - это все равно, что стакан воды для человека, умирающего от жажды. Опозоренные жаждут уважения.
   - Как тускло горит лампа! -заметил епископ.
   Маглуар поняла епископа; она пошла в его спальню, взяла с камина два серебряных подсвечника и поставила их с зажженными свечами на стол.
   - Господин кюре! - сказал пришелец. - Вы добрый человек. Вы не погнушались мною. Вы приютили меня у себя. Вы зажгли для меня свечи. А ведь я не утаил от вас, откуда я пришел, не утаил, что я преступник.
   Епископ, сидевший с ним рядом, слегка прикоснулся к его руке.
   - Вы могли бы и не говорить мне, кто вы. Это не мой дом, это дом Иисуса Христа. У того, кто входит в эту дверь, спрашивают не о том, есть ли у него имя, а о том, нет ли у него горя. Вы страдаете, вас мучит голод и жажда - добро пожаловать! И не благодарите меня, не говорите мне, что я приютил вас у себя в доме. Здесь хозяин лишь тот, кто нуждается в приюте. Говорю вам, прохожему человеку: этот дом скорее ваш, нежели мой. Все, что здесь есть, принадлежит вам. Для чего же мне знать ваше имя? Впрочем, еще прежде чем вы успели назвать мне себя, я знал другое ваше имя.
   Человек изумленно взглянул на него.
   - Правда? Вы знали, как меня зовут?
   - Да, - ответил епископ, - вас зовут "брат мой".
   - Знаете что, господин кюре! - вскричал путник. - Входя к вам, я был очень голоден, но вы так добры, что сейчас я и сам уж не знаю, что со мной, - у меня как будто и голод пропал.
   Епископ посмотрел на него и спросил:
   - Вы очень страдали?
   - Ох! Арестантская куртка, ядро, прикованное к ноге цепью, голые доски вместо постели, зной, стужа, работа, галеры, палочные удары! Двойные кандалы за ничтожную провинность. Карцер за одно слово. Даже на больном, в постели, - все равно кандалы. Собаки, и те счастливее нас! Девятнадцать лет! А всего мне сорок шесть. Теперь вот желтый паспорт. Вот и все.
   - Да, -сказал епископ, -вы вышли из юдоли печали. Но послушайте. Залитое слезами лицо одного раскаявшегося грешника доставляет небесам больше радости, чем незапятнанные одежды ста праведников. Если вы вышли из этих печальных мест, затаив в душе чувство гнева и ненависти к людям, вы достойны сожаления; если же вы вынесли оттуда доброжелательность, кротость и мир, то вы лучше любого из нас.
   Между тем Маглуар подала ужин: постный суп с размоченным хлебом и солью, немного свиного сала, кусок баранины, несколько смокв, творог и большой каравай ржаного хлеба. Она сама догадалась добавить к обычному меню епископа бутылку старого мовского вина.
   На лице епископа внезапно появилось веселое выражение, свойственное радушным людям.
   - Прошу к столу! - с живостью сказал он.
   Он усадил гостя по правую руку, как делал всегда, когда у него ужинал кто-либо из посторонних. Батистина, державшаяся невозмутимо спокойно и непринужденно, заняла место слева от брата.
   Епископ прочитал перед ужином молитву и, по своему обыкновению, налил всем суп. Гость жадно набросился на еду.
   Вдруг епископ заметил:
   - Однако у нас на столе как будто чего-то не хватает.
   В самом деле, Маглуар положила на стол только три прибора, по числу сидевших за столом человек. Между тем, когда у епископа оставался ужинать гость, обычай дома требовал раскладывать на скатерти все шесть серебряных приборов - невинное тщеславие! Наивное притязание на роскошь являлось своего рода ребячеством, которое в этом гостеприимном и в то же время строгом доме, возводившем бедность в достоинство, было исполнено особого очарования.
   Маглуар поняла намек; она молча вышла из комнаты, и через минуту три прибора, которые потребовал епископ, сверкали на скатерти, симметрично разложенные перед каждым из трех сотрапезников.
   
   Глава четвертая
   НЕКОТОРЫЕ ПОДРОБНОСТИ О СЫРОВАРНЯХ В ПОНТАРЛЬЕ
   А теперь, чтобы дать представление о том, что происходило за ужином, лучше всего привести здесь отрывок из письма Батистины к г-же де Буашеврон, где с простодушной добросовестностью передана беседа каторжника с епископом:
   "...Наш гость ни на кого не обращал внимания. Он ел с прожорливостью изголодавшегося человека. Однако после ужина он сказал:
   - Господин кюре, служитель божий! Для меня-то все, что здесь на столе, даже слишком хорошо, но, признаться, возчики, которые не разрешили мне поужинать с ними, едят куда лучше вас.
   Между нами говоря, это замечание немного меня задело. Мой брат ответил:
   - У них больше работы, чем у меня.
   - Нет, - возразил человек, - у них больше денег. Я вижу, вы бедны. А может быть, вы даже и не священник? Скажите, вы правда священник? Если господь бог справедлив, вы, конечно, должны быть священником.
   - Бог более чем справедлив, - ответил мои брат. Затем он спросил:
   - Скажите, господин Жан Вальжан, вы ведь направляетесь в Понтарлье?
   - Да, по принудительному маршруту.
   Кажется, этот человек выразился именно так. Потом он продолжал:
   - Завтра мне надо выйти чуть свет. Тяжело ходить пешком. Ночи холодные, а дни жаркие.
   - Вы идете в хорошие места, -сказал мой брат. - Во время революции семья моя была разорена. Сначала я нашел убежище в Франш -Конте и там некоторое время жил трудами своих рук. Мне очень хотелось работать. И я нашел, чем заняться. Там есть из чего выбирать. Писчебумажные фабрики, кожевенные заводы, винокурни, маслобойни, крупные часовые заводы, сталелитейные и меднолитейные заводы, не менее двадцати железоделательных заводов; из них четыре очень крупных, находятся в Лодсе, Шатильоне, Оденкуре и Бере.
   По-моему, я не ошибаюсь; именно эти предприятия перечислил мой брат. Затем он прервал свою речь и обратился с вопросом ко мне.
   -Сестрицам -сказал он. -Кажется, у насесть родственники в этих краях?
   Я ответила:
   - Прежде были, и при старом режиме один из них, господин де Люсене, служил в Понтарлье начальником городской стражи.
   - Так, так, - продолжал брат, - но в девяносто третьем году родных больше не было, были только собственные руки. Я работал. В Понтарлье, куда вы направляетесь, господин Вальжан, есть одна отрасль промышленности, весьма патриархальная и просто очаровательная, сестрица. Я говорю об их сыроварнях, которые там называют "сырнями".
   Тут мой брат, не забывая угощать этого человека, подробно разъяснил ему, что такое понтарлийские общественные сыроварни. Он рассказал, что они бывают двух родов: "большие сараи", принадлежащие богатым, где держат по сорок-пятьдесят коров и где за лето выделывают от семи до восьми тысяч сыров, и "артельные сыроварни", принадлежащие беднякам, - то есть крестьянам с предгорий, которые содержат коров сообща и делят доход между собой. Они сообща нанимают сыровара, который у них называется "сыроделом"; сыродел три раза в день принимает от членов артели молоко, отмечая полученное количество нарезками на бирке. Работа сыроварни начинается в конце апреля, а около середины июня сыровары выгоняют коров в горы.
   За едой этот человек стал понемногу приходить в себя. Брат подливал ему отличного мовского вина, которое сам он не пьет, считая, что оно слишком дорого. Все эти подробности он рассказывал с той непринужденной веселостью, которая вам хорошо знакома, и время от времени прерывал свой рассказ, ласково обращаясь ко мне Он много раз принимался хвалить ремесло "сыродела", словно желая натолкнуть нашего гостя на мысль, что это занятие было бы для него спасением, но не советуя ему это прямо и грубо. Меня поразило вот что. Я уже сказала вам, кто был этот человек. Так вот, за исключением нескольких фраз об Иисусе Христе, сказанных сразу по приходе незнакомца, брат в продолжение всего ужина и даже всего вечера не обмолвился ни одним словом, которое могло бы напомнить этому человеку о том, кто он такой и кто такой мой брат. Казалось бы, для него, как для епископа, это был самый подходящий случай сказать небольшую проповедь и воздействовать на каторжника, чтобы навсегда запечатлеть в его душе эту встречу. Возможно, всякий другой на месте брата, увидев этого несчастного у себя в доме, счел бы уместным дать ему пищу не только телесную, но и духовную, заставил бы его выслушать слова укоризны, приправленной советами и моралью, а может быть, уделил бы ему немного сострадания, увещевая вести в будущем более нравственную жизнь. Брат не спросил у него даже о том, откуда он родом, не спросил о его прошлом. Ведь в прошлом он и совершил проступок, а брат явно избегал всего, что могло бы вызвать это воспоминание. Говоря о горных жителях Понтарлье, "которые мирно трудятся под самыми облаками" и которые, - добавил он, - "счастливы, потому что безгрешны", брат вдруг остановился, испугавшись, как бы эти нечаянно вырвавшиеся у него слова не оскорбили нашего гостя. Хорошенько поразмыслив, я, кажется, поняла, что происходило в сердце моего брата. Очевидно, он решил, что этот человек, по имени Жан Вальжан, и без того слишком много думает о своем позоре и что наилучший способ отвлечь его от этих мыслей и внушить ему, хотя бы на миг, что он такой же человек, как все, - это обращаться с ним как со всеми. Не в этом ли и состоит правильно понятое милосердие? Не находите ли вы, моя дорогая, что в этой деликатности, которая воздерживается от нравоучений, морали и намеков, есть что-то поистине евангельское и что подлинное сострадание заключается именно в том, чтобы вовсе не касаться больного места человека, когда он страдает? Мне кажется, что такова была тайная мысль моего брата. Так или иначе, если у него и были эти мысли, то он не поделился ими ни с кем, даже со мной; весь вечер он был таким же, как всегда, и, ужиная с этим Жаном Вальжаном, вел себя точно так же, как если бы ужинал с великим библейским судией Гедеоном или с нашим приходским священником.
   К концу ужина, когда мы ели смокву, кто-то постучал в дверь. Это пришла тетушка Жербо с малышом на руках. Брат поцеловал малютку в лоб, взял у меня пятнадцать су, случайно оказавшихся при мне, и отдал их тетушке Жербо. Наш гость в это время почти не обращал внимания на окружающее. Он молчал и казался очень усталым. Когда бедная старушка Жербо ушла, брат прочитал молитву, потом, обращаясь к гостю, сказал: "Вам, наверное, хочется поскорее лечь в постель?" Маглуар поспешила убрать со стола. Я поняла, что нам следует уйти, чтобы путник мог лечь спать, и мы обе поднялись наверх. Однако через минуту я послала Маглуар отнести гостю шкуру шварцвальдской косули, которая лежит в моей спальне. Ночи здесь морозные, а мех хорошо греет. Жаль только, что шкура такая старая, шерсть из нее так и лезет. Брат купил ее, когда был в Германии, в Тотлингене, у истоков Дуная; там же он купил и ножичек, ручка которого сделана из слоновой кости, я пользуюсь им во время еды.
   Маглуар сейчас же вернулась, потом мы помолились богу в комнате, где обычно развешиваем белье, и разошлись по своим спальням, ничего не сказав друг другу".
   
   Глава пятая
   СПОКОЙСТВИЕ
   Пожелав сестре спокойной ночи, монсеньор Бьенвеню взял со стола один из серебряных подсвечников, другой отдал своему гостю и сказал:
   - Пойдемте, сударь, я провожу вас в вашу комнату.
   Путник последовал за ним.
   Как известно, расположение комнат в доме было таково, что войти в молельню, где находился альков, или же выйти из нее можно было только через спальню епископа.
   В ту минуту, когда они проходили через спальню, Маглуар убирала столовое серебро в шкафчик, висевший над изголовьем кровати. Она каждый вечер заканчивала этим свои хозяйственные дела, перед тем как лечь спать.
   Епископ проводил гостя до самого алькова. Там его ожидала постель с чистым и свежим бельем. Путник поставил подсвечник на столик.
   - Ну, желаю вам спокойной ночи, - сказал епископ. - Завтра утром, перед уходом, вы выпьете чашку парного молока от наших коров, совсем еще теплого.
   - Спасибо, господин аббат, - сказал путник.
   Не успел он произнести эти миролюбивые слова, как вдруг, без всякого перехода, в нем произошла странная перемена, которая привела бы в ужас обеих достойных женщин, если бы они присутствовали при этом. Даже и сейчас нам трудно отдать себе отчет, какое именно чувство руководило им в ту минуту. Что это было - предостережение или угроза? Или он просто повиновался безотчетному побуждению, которое не было понятно и ему самому? Он живо обернулся к старику, скрестил руки на груди и, устремив на своего хозяина дикий взгляд, хрипло закричал:
   - Вот оно что! Так вы, значит, укладываете меня в доме, вот здесь, рядом с собой!
   Помолчав, он прибавил с усмешкой, в которой таилось что-то страшное:
   - Подумали ли вы о том, что делаете? Почем вы знаете, может быть, мне случалось на своем веку убить человека?
   - Про то ведает милосердный бог, - ответил епископ.
   Торжественно подняв руку со сложенными для крестного знаменья пальцами и шевеля губами, словно молясь или разговаривая сам с собой, он благословил путника, даже не наклонившего головы, и, не оглядываясь, пошел к себе.
   Когда в алькове кто-нибудь спал, широкая саржевая занавеска, протянутая в молельне от стены к стене, закрывала престол. Проходя мимо этой занавески, епископ встал на колени и сотворил краткую молитву.
   Минуту спустя он был уже в саду и шагал по дорожкам, размышляя, созерцая, отдаваясь душой и мыслью великой тайне, которую бог открывает ночью очам тех, кто бодрствует.
   А путник так сильно устал, что даже не порадовался прекрасным чистым простыням. Зажав одну ноздрю и сильно дунув из другой, он погасил свечу, как это обычно делают каторжники, потом, одетый, бросился на кровать и тотчас же заснул крепким сном.
   Когда епископ возвращался из сада в спальню, пробило полночь.
   Через несколько минут все в домике спало.
   
   Глава шестая
   ЖАН ВАЛЬЖАН
   Ночью Жан Вальжан проснулся.
   Жан Вальжан родился в бедной крестьянской семье, в Бри. В детстве он не учился грамоте. Возмужав, он стал подрезалыциком деревьев в Фавероле. Его мать звали Жанной Матье, отца - Жаном Вальжаном, или Влажаном, - по всей вероятности, "Влажан" было прозвище, получившееся от сокращения слов voila Jean*.
   
   *Вот Жан.
   
   Жан Вальжан был задумчив, но не печален, - свойство привязчивых натур. А в общем этот Жан Вальжан, по крайней мере с виду, казался существом довольно вялым и заурядным. Еще в раннем детстве он потерял отца и мать. Мать, вследствие дурного ухода, умерла от родильной горячки. Отец, тоже подрезальщик, убился насмерть, свалившись с дерева. У Жана Вальжана не осталось никого, кроме старшей сестры, вдовы с семью детьми - мальчиками и девочками. Сестра и вырастила Жана Вальжана. До тех пор, пока был жив ее муж, она кормила и содержала брата. Муж умер. Старшему из семерых малышей было восемь лет, младшему -год. Жану Вальжану минуло тогда двадцать четыре года. Он заменил детям отца и стал поддерживать вырастившую его сестру. Это совершилось само собой; Жан Вальжан угрюмо выполнял свой долг. Так, в тяжелом труде, за который он получал гроши, проходила его молодость. Никто не слыхал, чтобы у него была подружка. Ему некогда было влюбляться.
   Вечером он приходил домой усталый я молча съедал свою похлебку. Пока он ел, сестра его, тетушка Жанна, частенько вылавливала из его миски лучший кусочек мяса, ломтик сала или капустный лист, чтобы отдать кому-нибудь из детей. Нагнувшись над столом, почти уткнувшись носом в похлебку, не убирая длинных волос, падавших на глаза и свисавших над миской, он продолжал есть, казалось, ничего не замечая и не мешая сестре делать свое дело. В Фавероле, недалеко от хижины Вальжана, на противоположной стороне улички, жила фермерша Мари -Клод; малыши из семейства Вальжан, почти всегда голодные, иной раз прибегали к Мари -Клод, чтобы занять у нее, якобы от имени матери, кринку молока, которую и выпивали где-нибудь за забором или в глухом закоулке, вырывая друг у друга горшок с такой поспешностью, что молока больше проливалось им на фартучки, чем попадало в рот. Если б мать узнала об этом мошенничестве, она строго наказала бы виновных. Резкий и суровый Жан Вальжан тайком от матери уплачивал Мари -Клод за молоко, и дети избегали кары.
   В сезон подрезки деревьев он зарабатывал восемнадцать су в день, а потом нанимался жнецом, поденщиком, волопасом на ферме, чернорабочим. Он делал все, что мог. Сестра его тоже работала, но нелегко прокормить семерых малышей. Нужда все сильнее зажимала в тиски злополучное семейство. Одна зима оказалась особенно тяжелой. Жан Вальжан потерял работу. Семья очутилась без хлеба. Без хлеба -в буквальном смысле. Семеро детей без хлеба!
   В один воскресный вечер Мобер Изабо, владелец булочной, что на Церковной площади в Фавероле, уже собирался ложиться спать, как вдруг услышал сильный удар в защищенную решеткой стеклянную витрину своей лавчонки. Он прибежал вовремя и успел заметить руку, которая просунулась сквозь дыру, пробитую ударом кулака в решетке и в стекле. Рука схватила каравай хлеба и исчезла. Изабо бросился на улицу: вор убегал со всех ног; Изабо погнался за ним и догнал. Вор успел уже бросить хлеб, но рука у него оказалась в крови. Это был Жан Вальжан.
   Дело происходило в 1795 году. Жан Вальжан был предан суду "за кражу со взломом, учиненную ночью в жилом помещении". У него оказалось ружье ,- он отлично стрелял и немного промышлял браконьерством, -и это повредило ему. Против браконьеров существует вполне законное предубеждение. Браконьер, так же как контрабандист, недалеко ушел от разбойника. Однако заметим мимоходом, что между этой породой людей и отвратительным типом убийцы -горожанина лежит целая пропасть. Браконьер живет в лесу, контрабандист - в горах или на море. Города создают кровожадных людей, потому что они создают людей развращенных. Горы, море, лес создают дикарей; они развивают суровость нрава, не всегда уничтожая человечность.
   Жан Вальжан был признан виновным. Статьи закона имели вполне определенный смысл. Нашей эпохе знакомы грозные мгновения: это те минуты, когда карательная система провозглашает крушение человеческой жизни. Как зловещ этот миг, когда общество отстраняется н навсегда отталкивает от себя мыслящее существо! Жан Вальжан был приговорен к пяти годам каторжных работ.
   22 апреля 1796 года в Париже праздновали победу под Монтеноте, одержанную главнокомандующим Итальянской армией, которого в послании Директории к Совету пятисот от 2 флореаля IV года называют Буона -Парте; в тот самый день в Бисетре заковывали в цепи большую партию каторжников. В эту партию попал и Жан Вальжан. Бывший привратник тюрьмы - сейчас ему около девяноста лет - все еще хорошо помнит беднягу, который был прикован к концу четвертой цепи в северном углу двора. Он сидел на земле, как и все остальные. Казалось, он совершенно не понимал своего положения, сознавая лишь, что оно ужасно. Быть может также, из глубины его смутных представлений - представлений бедного невежественного человека - просачивалась мысль о чрезмерной жестокости его судьбы. Когда сильными ударами молота ему заклепывали железный ошейник, он плакал; слезы душили его, мешали говорить, и только время от времени ему удавалось произнести: "Я был подрезалыциком деревьев в Фавероле". Затем, не переставая рыдать, он поднимал правую руку и опускал ее семь раз, с каждым разом все ниже, как бы прикасаясь к семи детским головкам, и по этому жесту можно было догадаться, что преступление. в чем бы оно ни состояло, было совершено для того, чтобы накормить и одеть семерых малышей.
   Он был отправлен в Тулон. Его везли туда двадцать семь суток на телеге, с цепью на шее. В Тулоне на него надели красную арестантскую куртку. Все прежнее, что было когда-то его жизнью, перестало существовать, вплоть до имени; он даже перестал быть Жаном Вальжаном, он превратился в номер 24601. Что сталось с его сестрой? Что сталось с ее семерыми детьми? Кому до этого дело? Что станется с горсточкой листьев молодого деревца, если подпилить его под самый корень?
   Все та же история. Эти злополучные живые существа, эти создания божии, потерявшие отныне всякую опору, покровителя, пристанище, разбрелись куда глаза глядят - кто знает, куда именно, быть может, в разные стороны, - и потонули в холодном тумане, поглощающем одинокие существования, в печальной мгле, где постепенно, в безрадостном шествии рода человеческого, исчезает столько несчастных. Они покинули родные места. Колокольня сельской церкви забыла их; межа их собственного поля забыла их; после нескольких лет, проведенных на каторге, Жан Вальжан и сам позабыл о них. В сердце, где прежде зияла рана, теперь остался рубец. Вот и все. За то время, пока он был в Тулоне, он всего лишь раз услышал о сестре. Кажется, это случилось в конце четвертого года его заключения. Не знаю, право, каким путем дошло до него это известие. Кто-то, знавший их семью еще на родине, встретил его сестру. Она была в Париже. Она жила на бедной маленькой улице возле Сен -Сюльпис, на улице Хлебопеков. При ней оставался только один мальчуган, самый младший. Где были шестеро остальных? Возможно, что этого не знала и она сама. Каждое утро она ходила в типографию, что на Башмачной улице, дом 3, где работала фальцовщицей и брошюровщицей. На работу надо было являться к шести часам утра, в зимнее время - задолго до рассвета. В одном доме с типографией помещалась школа, и она водила в эту школу своего малыша, которому исполнилось семь лет. Но в типографию она приходила к шести часам, а школа открывалась только в семь, и ребенку нужно было ждать во дворе, пока откроется школа, целый час, - целый час зимой, на холоде, в темноте. Мальчику не позволяли входить в типографию, "потому что он мешает". Утром, проходя мимо, рабочие видели это бедное маленькое созданьице: сидя прямо на мостовой, малыш дремал, а нередко и засыпал тут же в темноте, съежившись в комочек и склонившись над своей корзинкой. Когда шел дождь, старуха привратница из жалости брала его к себе в каморку, где стояла убогая кровать, прялка да два деревянных стула, и мальчуган спал там, в уголке, прижав к себе кошку, чтобы немного согреться. В семь часов школу отпирали, и он уходил туда. Вот что сообщили Жану Вальжану. Этот рассказ явился для него как бы вспышкой молнии, окном, которое, внезапно распахнувшись и позволив ему увидеть судьбу тех, кого он любил когда-то, снова захлопнулось; больше он ничего о них не слышал - ничего и никогда. Никакие вести о них больше не приходили, он никогда больше их не видел, ему ни разу не случилось их встретить, и в дальнейшем нашем горестном повествовании о них не будет больше ни слова.
   К концу четвертого года пришла очередь Жана Вальжана бежать с каторги. Товарищи помогли ему, согласно обычаям этих невеселых мест. Он бежал. Двое суток он бродил по полям, на свободе, если можно назвать свободой положение человека, которого травят, который оборачивается каждую секунду, вздрагивает от малейшего шума, боится всего: дыма из трубы, человека, проходящего мимо, залаявшей собаки, быстро скачущей лошади, боя часов на колокольне; боится дня - потому что светло, ночи- потому что темно, боится дороги, тропинки, куста, боится, как бы не уснуть. К вечеру второго дня его поймали. Он не ел и не спал тридцать шесть часов. За его проступок морской суд продлил срок наказания на три года, что составило уже восемь лет. На шестой год снова пришла его очередь бежать; он воспользовался этим, но побег не удался. Его хватились на перекличке. Был дан выстрел из пушки, и ночью часовые нашли его под килем строившегося судна; он оказал сопротивление схватившей его страже. Побег и бунт. Это преступление, предусмотренное в специальном пункте кодекса законов, каралось увеличением срока на пять лет, из коих два года Жан Вальжан должен был носить двойные кандалы. Тринадцать лет. На десятом году снова настала его очередь бежать, и он снова воспользовался ею. И опять с таким же успехом. Еще три года за эту новую попытку. Шестнадцать лет. Наконец, кажется на тринадцатом году, он бежал в последний раз, лишь для того, чтобы быть пойманным через четыре часа. За эти четыре часа отсутствия - три года. Девятнадцать лет. В октябре 1815 года его освободили, а попал он на каторгу в 1796 году за то, что разбил оконное стекло и взял каравай хлеба.
   Позволим себе краткое отступление. Изучая вопросы уголовного права и осуждения именем закона, автор этой книги вторично сталкивается с кражей хлеба, как с исходной точкой крушения человеческой судьбы. Клод Ге украл хлеб; Жан Вальжан украл хлеб. Английской статистикой установлено, что в Лондоне из каждых пяти краж четыре имеют непосредственной причиной голод.
   Жан Вальжан вошел в каторжную тюрьму дрожа и рыдая; он вышел оттуда бесстрастным. Он вошел туда полный отчаянья; он вышел оттуда мрачным.
   Что же произошло в этой душе?
   
   Глава седьмая
   ГЛУБИНА ОТЧАЯНЬЯ
   Попытаемся рассказать об этом.
   Общество обязано вглядеться в такого рода явления, ибо оно само создает их.
   Это был, как мы уже говорили, человек невежественный, но далеко не глупый. В нем светился природный ум. А несчастье, которое по-своему просветляет человека, раздуло огонек, тлевший в этой душе. Под ударами палки, в цепях, в карцере, на тяжелой работе, изнемогая под палящим солнцем, лежа на голых досках арестантских нар, он исследовал свою совесть и стал размышлять.
   Он назначил себя судьей.
   И прежде всего призвал к суду самого себя.
   Он признал, что был осужден вовсе не невинно. Он понял, что совершил отчаянный поступок, достойный порицания, что если бы он попросил хлеба, ему, быть может, и не отказали бы; что, так или иначе, лучше было подождать, чтобы ему дали хлеба или из сострадания, или за работу; что на слова "разве может человек ждать, когда он голоден?" - нетрудно привести множество возражений: что, во-первых, такие случаи, когда умирают от голода, в прямом значении этого слова, крайне редки, а во-вторых, к несчастью или счастью, человек создан так, что он долго и много может страдать физически и нравственно, не умирая; что, следовательно, надо было запастись терпением; что так было бы лучше даже и для несчастных детей; что он, жалкий, ничтожный человек, совершил безумный поступок, схватив за горло общество и вообразив, что можно уйти от нищеты с помощью кражи; что, так или иначе, выход, который вел из нищеты в бесчестие, -дурной выход; словом, он признал себя виновным.
   Затем он спросил себя:
   Один ли он был виновен во всей этой роковой истории? И, прежде всего, не является ли весьма существенным то обстоятельство, что он, рабочий, остался без работы, что он, трудолюбивый человек, остался без куска хлеба? Далее, не слишком ли жестока и чрезмерна была кара для преступника, который открыто сознался в своем преступлении? Не допустило ли правосудие, столь сурово наказав его, большего злоупотребления, нежели сам преступник? Не перевешивает ли одна из чаш весов, и притом именно та, на которой лежит искупление? Не сглаживается ли чрезмерностью наказания совершенный проступок и не меняет ли этот перевес всего положения вещей, на место вины осужденного подставляя вину карающей власти, превращая виновного в жертву, должника в кредитора и привлекая закон на сторону того, кто его нарушил? И, наконец, не является ли это наказание, отягченное последовательными увеличениями срока за неоднократные попытки убежать, своего рода покушением сильного на слабого, преступлением общества по отношению к личности, - преступлением, возобновляемым каждый день, преступлением, длящимся девятнадцать лет?
   Он спросил себя: вправе ли человеческое общество в равной мере подвергать всех своих членов безрассудной своей неосмотрительности, с одной стороны, и беспощадной предусмотрительности - с другой, навсегда зажимая несчастного человека в тиски между отсутствием и чрезмерностью - отсутствием работы, чрезмерностью наказания?
   Он спросил себя: не чудовищно ли, что общество так обращается именно с теми из своих членов, которые по воле случая, распределяющего жизненные блага, одарены наименее щедро и, следовательно, наиболее достойны снисхождения?
   Поставив и разрешив все эти вопросы, он подверг общество суду и вынес приговор.
   Он приговорил его к своей ненависти.
   Он возложил на общество ответственность за свою судьбу и сказал себе, что, быть может, настанет день, когда он отважится потребовать у него отчета. Он заявил себе, что между ущербом, причиненным им, и ущербом, причиненным ему, нет равновесия; наконец он пришел к выводу, что его наказание, не будучи, правда, беззаконием, все же никак не являлось и актом справедливости.
   Гнев может быть безрассуден и слеп; раздражение бывает неоправданным; негодование же всегда внутренне обосновано так или иначе. Жан Вальжан был полон негодования.
   К тому же человеческое общество причиняло ему только зло. Он всегда видел лишь тот разгневанный лик, который оно именует своим правосудием и открывает только тем, кого бьет. Люди всегда приближались к нему лишь затем, чтобы причинить боль. Всякое соприкосновение с ними означало для него удар. После того как он расстался со своим детством, с матерью, с сестрой, он ни разу, ни одного разу не слышал ласкового слова, не встретил дружеского взгляда. Переходя от страдания к страданию, он постепенно убедился, что жизнь-война и что в этой войне он принадлежит к числу побежденных. Единственным его оружием была ненависть. Он решил отточить это оружие на каторге и унести с собой, когда выйдет оттуда.
   В Тулоне существовала школа для арестантов, которую содержали монахи -игнорантинцы и где обучали самому необходимому тех несчастных, у кого была охота учиться. Жан Вальжан принадлежал к числу последних. Он начал ходить в школу сорока лет и выучился читать, писать и считать. Он чувствовал, что, укрепляя свой ум, он тем самым укрепляет и свою ненависть. В иных случаях просвещение и знания могут усилить могущество зла.
   Грустно говорить об этом, но, предав суду общество, которое было творцом его несчастья, он предал суду провидение, сотворившее общество, и тоже вынес ему приговор.
   Таким образом, в течение девятнадцати лет пытки и рабства эта душа одновременно возвысилась и пала. С одной стороны в нее проник свет, а с другой -тьма.
   Как мы видели, Жан Вальжан не был от природы дурным человеком. Когда он попал на каторгу, он был еще добрым. Именно там он осудил общество и почувствовал, что становится злым; именно там он осудил провидение и почувствовал, что становится нечестивым.
   Здесь мы не можем не остановиться для минутного размышления.
   Способна ли человеческая натура измениться коренным образом, до основания? Может ли человек, которого бог создал добрым, стать злым по вине другого человека? Может ли душа под влиянием судьбы совершенно переродиться и стать злой, если судьба человека оказалась злой? Может ли сердце под гнетом неизбывного горя стать дурным и уродливым, заболев неизлечимым недугом, подобно тому как искривляется позвоночный столб под чрезмерно низким, давящим сводом? Нет ли в душе любого человека, в частности не было ли в душе Жана Вальжана той первоначальной искры, той божественной основы, которая не подвержена тлению в этом мире и бессмертна в мире ином и которую добро может развить, разжечь, воспламенить и превратить в лучезарное сияние, а зло никогда не может погасить до конца?
...
Страницы: [0] [1] [2] [3] [4] [5]  [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36] [37] [38] [39] [40] [41] [42] [43] [44] [45] [46] [47] [48] [49] [50] [51] [52] [53] [54] [55] [56] [57] [58] [59] [60] [61] [62] [63] [64] [65] [66] [67] [68] [69] [70] [71] [72] [73] [74] [75] [76] [77] [78] [79] [80] [81] [82] [83] [84] [85] [86] [87]

Обратная связь Главная страница

Copyright © 2010.
ЗАО АСУ-Импульс.

Пишите нам по адресу : info@e-kniga.ru