Обратная связь Главная страница

Раздел ON-LINE >>
Информация о создателях >>
Услуги >>
Заказ >>
Главная страница >>

Алфавитный список  авторов >>
Алфавитный список  произведений >>

Почтовая    рассылка
Анонсы поступлений и новости сайта
Счетчики и каталоги


Информация и отзывы о компаниях
Цены и качество товаров и услуг в РФ


Раздел: On-line
Автор: 

Макаренко Антон Семенович

Название: 

"Педагогическая поэма"

Страницы: [0] [1] [2] [3] [4]  [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36]

   Были у нас только две вещи, которые не вызывали сомнений; наша твердая решимость не бросать дела, довести его до какого-то конца, пусть даже и печального. И было еще вот это самое "бытие" - у нас в колонии и вокруг нас.
   
   Образ делового мужчины представляется очень чётко. Белая накрахмаленная рубашка, на манжетах запонки с монограммой, стильный платок на шее или галстук, брюки и пиджак от известного модельера.  Безукоризненность манер и самообладание. Это идеал многих женщин.
   
   Когда в колонию приехали Осиповы, они очень брезгливо отнеслись к колонистам. По нашим правилам, дежурный воспитатель обязан был обедать вместе с колонистами. И Иван Иванович и его жена решительно мне заявили, что они обедать с колонистами за одним столом не будут, потому что не могут пересилить своей брезгливости.
   Я им сказал:
   - Там будет видно.
   В спальне во время вечернего дежурства Иван Иванович никогда не садился на кровать воспитанника, а ничего другого здесь не было. Так он и проводил свое вечернее дежурство на ногах. Иван Иванович и его жена говорили мне:
   - Как вы можете сидеть на этой постели! Она же вшивая.
   Я им говорил:
   - Это ничего, как-нибудь образуется: вши выведутся, или еще как-нибудь...
   Через три месяца Иван Иванович не только уплетал за одним столом с колонистами, но даже потерял привычку приносить с собой собственную ложку, а брал обыкновенную деревянную из общей кучи на столе и проводил по ней для успокоения пальцами.
   А вечером в спальне в задорном кружке хлопцев Иван Иванович сидел на кровати и играл в вора и доносчика". Игра состояла в том, что всем играющим раздавались билетики с надписями "вор", "доносчик", "следователь", "судья", "кат"* и так далее. Доносчик объявлял о выпавшем на его долю счастье, брал в руки жгут и старался угадать, кто вор. Все протягивали к нему руки, и из них нужно было ударом жгута отметить воровскую руку. Обычно он попадал на судью или следователя, и эти обиженные его подозрением честные граждане колотили доносчика по вытянутой руке согласно установленному тарифу за оскорбление. Если за следующим разом доносчик все-таки угадывал вора, его страдания прекращались, и начинались страдания вора. Судья приговаривал: пять горячих, десять горячих, пять холодных. Кат брал в руки жгут, и совершалась казнь.
   
   * Кат-палач (укр.).
   
   Так как роли играющих все время менялись, и вор в следующем туре превращался в судью или ката, то вся игра имела главную прелесть в чередовании страдания и мести. Свирепый судья или безжалостный кат, делаясь доносчиком или вором, получал сторицею и от действующего судьи и от действующего ката, которые теперь вспоминали ему все приговоры и все казни.
   Екатерина Григорьевна и Лидия Петровна тоже играли в эту игру с хлопцами, но хлопцы относились к ним по-рыцарски: назначали в случае воровства три-четыре холодных, кат делал во время казни самые нежные рожи и только поглаживал жгутом нежную женскую ладонь.
   Играя со мной, ребята в особенности интересовались моей выдержкой, поэтому мне ничего другого не оставалось, как бравировать. В качестве судьи я назначал ворам такие нормы, что даже каты приходили в ужас, а когда мне приходилось приводить в исполнение приговоры, я заставлял жертву терять чувство собственного достоинства и кричать:
   - Антон Семенович, нельзя же так!
   Но зато и мне доставалось: я всегда уходил домой с опухшей левой рукой; менять руки считалось неприличным, а правая рука нужна была мне для писания.
   Иван Иванович малодушно демонстрировал женскую линию тактики, и ребята к нему относились сначала деликатно. Я сказал как-то Ивану Ивановичу, что такая политика неверна: наши хлопцы должны расти выносливыми и смелыми. Они не должны бояться опасностей, тем более физического страдания. Иван Иванович со мной не согласился.
   Когда в один из вечеров я оказался в одном круге с ним, я в роли судьи приговорил его к двенадцати горячим, а в следующем туре, будучи катом, безжалостно дробил его руку свистящим жгутом. Он обозлился и отомстил мне. Кто-то из моих "корешков" не мог оставить такое поведение Ивана Ивановича без возмездия и довел его до перемены руки.
   Иван Иванович в следующий вечер пытался увильнуть от участия в "этой варварской игре", но общая ирония колонистов пристыдила его, и в дальнейшем Иван Иванович с честью выдерживал испытание, не подлизывался, когда бывал судьей, и не падал духом в роли доносчика или вора.
   Часто Осиповы жаловались, что много вшей приносят домой. Я сказал им:
   - Со вшами нужно бороться" не дома, а в спальнях...
   Мы и боролись. С большими усилиями мы добились двух смен белья, двух костюмов. Костюмы эти составляли "латку на латке", как говорят украинцы, но все же они выпаривались, и насекомых оставалось в них минимальное количество. Вывести их совершенно нам удалось не так скоро благодаря постоянному прибытию новеньких, общению с селянами и другим причинам.
   Официальным образом работа воспитателей делилась на главное дежурство, рабочее дежурство и вечернее дежурство. Кроме того, по утрам воспитатели занимались в школе.
   Главное дежурство представляло собой каторгу от пяти часов утра до звонка "спать". Главный дежурный руководил всем днем, контролировал выдачу пищи, следил за выполнением работы, разбирал всякие конфликты, мирил драчунов, уговаривал протестантов, выписывал продукты и проверял кладовую Калины Ивановича, следил за сменой белья и одежды. Работы главному дежурному было так много, что уже в начале второго года в помощь воспитателю стали дежурить старшие колонисты, надевая красные повязки на левый рукав.
   Рабочий дежурный воспитатель просто принимал участие в какой-нибудь работе, обыкновенно там, где работало больше всего колонистов или где было больше новеньких. Участие воспитателя в работе было участием реальным, иначе в наших условиях было бы невозможно. Воспитатели работали в мастерских, на заготовках дров, в поле и в огороде, по ремонту.
   Вечернее дежурство оказалось скоро простой формальностью: вечером в спальнях собирались все воспитатели - и дежурные и недежурные. Это не было тоже подвигом: нам некуда было пойти, кроме спален колонистов. В наших пустых квартирах было и неуютно и немного страшно по вечерам при свете наших ночников, а в спальнях после вечернего чая нас с нетерпением ожидали знакомые остроглазые веселые рожи колонистов с огромными запасами всяких рассказов, небылиц и былей, всяких вопросов: злободневных, философских, политических и литературных, с разными играми, начиная от "кота и мышки" и кончая "вором и доносчиком". Тут же разбирались и разные случаи нашей жизни, подобные вышеописанным, перемывались косточки соседей-хуторян, проектировались детали ремонта и будущей нашей счастливой жизни во второй колонии.
   Иногда Митягин рассказывал сказки. Он был удивительный мастер на сказки, рассказывал их умеючи, с элементами театральной игры и богатой мимикой. Митягин любил малышей, и его сказки доставляли им особенное наслаждение. В его сказках почти не было чудесного: фигурировали глупые мужики и умные мужики, растяпы-дворяне и хитроумные мастеровые, удачливые, смелые воры и одураченные полицейские, храбрые, победительные солдаты и тяжелые, глуповатые попы.
   Вечерами в спальнях мы часто устраивали общие чтения. У нас с первого дня образовалась библиотека, для которой книги я покупал и выпрашивал в частных домах. К концу зимы у нас были почти все классики и много специальной политической и сельскохозяйственной литературы. Удалось собрать в запущенных складах губнаробраза много популярных книжек по разным отраслям знания.
   Читать книги любили многие колонисты, но далеко не все умели осиливать книжку. Поэтому мы и вели общие чтения вслух, в которых обыкновенно участвовали все. Читали либо я, либо Задоров, обладавший прекрасной дикцией. В течение первой зимы мы прочитали многое из Пушкина, Короленко, Мамина-Сибиряка, Вересаева и в особенности Горького.
   Горьковские вещи в нашей среде производили сильное, но двойственное впечатление. Карабанов, Таранец, Волохов и другие восприимчивее были к горьковскому романтизму и совершенно не хотели замечать горьковского анализа. Они с горящими глазами слушали "Макара Чудру", ахали и размахивали кулаками перед образом Игната Гордеева и скучали над трагедией "Деда Архипа и Леньки". Карабанову в особенности понравилась сцена, когда старый Гордеев смотрит на уничтожение ледоходом своей "Боярыни" Семен напрягал все мускулы лица и голосом трагика восхищался:
   - Вот это человек! Вот если бы такие все люди были!
   С таким же восторгом он слушал историю гибели Ильи в повести "Трое".
   - Вот молодец, так молодец! Вот это смерть: головою об камень...
   Митягин, Задоров, Бурун снисходительно посмеивались над восторгом наших романтиков и задирали их за живое:
   - Слушаете, олухи, а ничего не слышите.
   - Я не слышу?
   - А то слышишь? Ну, чего такого хорошего - головою об камень? Илья этот самый - дурак и слякоть... Какая-то там баба скривилась на него, так он и слезу пустил. Я на его месте еще б одного купца задавил, их всех давить нужно, и твоего Гордеева тоже.
   Обе стороны сходились только в оценке Луки "На дне". Карабанов вертел башкой:
   - Нет, такие старикашки - вредные. Зудит-зудит, а потом взял и смылся, и нет его. Я таких тоже знаю.
   - Лука этот умный, стерва, - говорит Митягин, - Ему хорошо, он все понимает, так он везде свое возьмет: там схитрит, там украдет, а там прикинется добрым. Так и живет.
   Сильно поразили всех "Детство" и "В людях". Их слушали, затаив дыхание, и просили читать "хоть до двенадцати". Сначала не верили мне, когда я рассказал действительную историю жизни Максима Горького, были ошеломлены этой историей и внезапно увлеклись вопросом:
   - Значит, выходит, Горький вроде нас? Вот, понимаешь, здорово!
   Этот вопрос их волновал глубоко и радостно. Жизнь Максима Горького стала как будто частью нашей жизни. Отдельные ее эпизоды сделались у нас образцами для сравнений, основаниями для прозвищ, транспарантами для споров, масштабами для измерения человеческой ценности.
   Когда в трех километрах от нас поселилась детская колония имени В. Г. Короленко, наши ребята недолго им завидовали. Задоров сказал:
   - Маленьким этим как раз и хорошо называться Короленками. А мы - Горькие.
   И Калина Иванович был того же мнения:
   - Я Короленко этого видав и даже говорив с ним:
   вполне приличный человек. А вы, конечно, и теорехтически босяки и прахтически.
   Мы стали называться колонией имени Горького без всякого официального постановления и утверждения. Постепенно в городе привыкли к тому, что мы так себя называем, и не стали протестовать против наших новых печатей и штемпелей с именем писателя. К сожалению, списаться с Алексеем Максимовичем мы не смогли так скоро, потому что никто в нашем городе не знал его адреса. Только в 1925 году в одном иллюстрированном еженедельнике мы прочитали статью о жизни Горького в Италии; в статье была приведена итальянская транскрипция его имени: Massimo Gorky. Тогда наудачу мы послали ему первое письмо с идеально лаконическим адресом: Italia. Massimo Gorky.
   Горьковскими рассказами и горьковской биографией увлекались и старшие и малыши, несмотря на то, что малыши почти все были неграмотны.
   Малышей, в возрасте от десяти лет, у нас было человек двенадцать. Все это был народ живой, пронырливый, вороватый на мелочи и вечно донельзя измазанный. Приходили в колонию они всегда в очень печальном состоянии: худосочные, золотушные, чесоточные. С ними без конца возилась Екатерина Григорьевна, добровольная наша фельдшерица и сестра милосердия. Они всегда липли к ней, несмотря на ее серьезность. Она умела их журить по-матерински, знала все их слабости, никому не верила на слово (я никогда не был свободен от этого недостатка), не пропускала ни одного преступления и открыто возмущалась всяким безобразием.
   Но зато она замечательно умела самыми простыми словами, с самым человеческим чувством поговорить с пацаном о жизни, о его матери, о том, что из него выйдет - моряк или красный командир, или инженер; умела понимать всю глубину той страшной обиды, какую проклятая, глупая жизнь нанесла пацанам. Кроме того, она умела их и подкармливать: втихомолку, разрушая все правила и законы продовольственной части, легко преодолевала одним ласковым словом свирепый педантизм Калины Ивановича.
   Старшие колонисты видели эту связь между Екатериной Григорьевной и пацанами, не мешали ей и благодушно, покровительственно всегда соглашались исполнить небольшую просьбу Екатерины Григорьевны: посмотреть, чтобы пацан искупался как следует, чтобы намылился как нужно, чтобы не курил, не рвал одежды, не дрался с Петькой и так далее.
   В значительной мере благодаря Екатерине Григорьевне в нашей колонии старшие ребята всегда любили пацанов, всегда относились к ним, как старшие братья: любовно, строго и заботливо.
   11. ТРИУМФАЛЬНАЯ СЕЯЛКА
   Все больше и больше становилось ясным, что в первой колонии нам хозяйничать трудно. Все больше и больше наши взоры обращались ко второй колонии, туда, на берега Коломака, где так буйно весной расцветали сады и земля лоснилась матерым черноземом.
   Но ремонт второй колонии подвигался необычайно медленно. Плотники, нанятые за гроши, способны были строить деревенские хаты, но становились втупик перед каким-нибудь сложным перекрытием. Стекла мы не могли достать ни за какие деньги, да и денег у нас не было.
   Два-три крупных дома были все-таки приведены в приличный вид уже к концу лета, но в них нельзя было жить, потому что они стояли без стекол. Несколько маленьких флигелей мы отремонтировали до конца, но там поселились плотники, каменщики, печники, сторожа. Ребят переселять смысла не было, так как без мастерских и хозяйства им делать было нечего.
   Колонисты бывали во второй колонии ежедневно, значительную часть работы исполняли они. Летом десяток ребят жил в шалашах, работая в саду. Они присылали в первую колонию целые возы яблок и груш. Благодаря им трепкинский сад принял если не вполне культурный, то, во всяком случае, приличный вид.
   Жители села Гончаровки были очень расстроены появлением среди трепкинских руин новых хозяев, да еще столь мало почтенных, оборванных и ненадежных. Наш ордер на шестьдесят десятин неожиданно для меня оказался ордером почти дутым: вся земля Трепке, в том числе и наш участок, была уже с семнадцатого года распахана крестьянами. В городе на наше недоумение улыбнулись:
   - Если ордер у вас, то и земля, значит, ваша: выезжайте и работайте.
   Но Сергей Петрович Гречаный, председатель сельсовета, был другого мнения:
   - Вы понимаете, что значит, когда трудящий крестьянин получил землю по всем правильностям закона. Так он, значит, и буде пахать. А если кто пишет ордера разные и бумажки, то, безусловно, он против трудящихся нож в спину. И вы лучше не лезьте с этим ордером.
   Пешеходные дорожки во вторую колонию вели к реке Коломаку, которую нужно было переплывать. Мы устроили на Коломаке свой перевоз и держали всегда дежурного лодочника, колониста. С грузом же и вообще на лошадях во вторую колонию можно было проехать только кружным путем, через гончаровский мост. В Гончаровке нас встречали достаточно враждебно. Парубки при виде нашего небогатого выезда насмехались:
   - Эй, вы, ободранцы! Вы нам вшей намосту не трусите! Даром сюда лазите: все одно выженым * з Трепке.
   Мы осели в Гончаровке не мирными соседями, а непрошеными завоевателями. И если бы в этой военной позиции мы не выдержали тона, показали бы себя неспособными к борьбе, мы обязательно потеряли бы и землю и колонию. Крестьяне понимали, что спор будет решен не в канцеляриях, а здесь, на полях. Они уже три года пахали трепкинскую землю, у них уже была какая-то давность, на которую они и опирались в своих протестах. Им во что бы то ни стало нужно было продлить эту давность, в этой политике заключалась вся их надежда на успех.
   
   * Выженым - выгоним (укр.).
   Точно так же для нас единственным выходом было как можно скорее приступить к фактическому хозяйству на земле.
   Летом приехали землемеры намечать наши межи, но выйти в поле с инструментами побоялись, а показали нам на карте, по каким канавам, ярам и зарослям мы должны отсчитать нашу землю. С землемерским актом поехал я в Гончаровку, взяв с собой старших хлопцев.
   Председатель сельсовета был теперь наш старый знакомый, Лука Семенович Верхола. Он нас встретил очень любезно и предложил садиться, но на землемерский акт даже не посмотрел.
   - Дорогие товарищи, ничего не могу сделать. Мужички давно пашут, не могу обидеть мужичков. Просите в другом поле.
   Когда на наши поля крестьяне выехали пахать, я вывесил объявление, что за вспашку нашей земли колония платить не будет.
   Я сам не верил в значение принимаемых мер, не верил потому, что меня замораживало сознание: землю нужно отнимать у крестьян, у трудящихся крестьян, которым эта земля нужна, как воздух.
   Но в один из ближайших вечеров в спальне Задоров подвел ко мне постороннего селянского юношу. Задоров был чем-то сильно возбужден.
   - Вот вы послушайте его, вы только послушайте! Карабанов в тон ему выделывал какие-то гопаковские па и орал на всю спальню:
   - О! Дайте мне сюда Верхолу!
   Колонисты обступили нас.
   Юноша оказался комсомольцем с Гончаровки.
   - Много комсомольцев на Гончаровке?
   - Нас только три человека.
   - Только три?
   - Вы знаете, нам очень трудно, - сказал он. - Село кулацкое, хутора, знаете, верх ведут. Ребята послали к вам - перебирайтесь скорийше, куда дело пойдет, ого! У вас же хлопци - боевые хлопци. Як бы нам таких!
   - Да вот с землей беда.
   - Ось же я про землю и пришел. Берите силою. Не смотрите на этого рыжего черта - Луку. Вы знаете, у кого та земля, что вам назначена?
   - Ну?
   - Кажи, кажи, Спиридон! Спиридон начал загибать пальцы:
   - Гречаный Андрий Карпович...
   - Дед Андрий? Так он же здесь имеет поле.
   - Як бачите... Гречаный Петро, Гречаный Оноприй, Стомуха, той, шо биля церквы... ага, Серега... Стомуха Явтух та сам Лука Семенович. От и все. Шесть человек.
   - Да что вы говорите! Как же это случилось? А комнезам ваш где?
   - Комнезам у нас маленький. Комнезаму заткнуть рот самогонкой тай годи. А случилось так: земля ж та осталась при усадьбе, собирались же там что-то делать. А сельсовет свой, поразбирали. Тай годи!
   - Ну, теперь дело пойдет веселей! - закричал Карабанов. - Держись, Лука!
   В начале сентября я возвращался из города. Было часа два дня. Трехэтажный наш шарабан не спеша подвигался вперед, сонно журчал рассказ Антона о характере Рыжего. Я и слушал его и думал о разных колонистских вопросах.
   Вдруг Братченко замолчал, пристально глянул вдаль по дороге, приподнялся, хлестнул по лошади, и мы со страшным грохотом понеслись по мостовой. Антон колотил Рыжего, чего с ним никогда не бывало, и что-то кричал мне. Я наконец разобрал, в чем дело.
   - Наши... с сеялкой!
   У поворота в колонию мы чуть не столкнулись с летящей карьером, издающей странный жестяной звук сеялкой. Пара гнедых лошадок в беспамятстве перла вперед, напуганная треском непривычной для них колесницы. Сеялка с грохотом скатилась с каменной мостовой, зашуршала по песку и вновь загремела уже по нашей дороге в колонию. Антон нырнул с шарабана на землю и погнался за сеялкой, бросив вожжи мне на руки. На сеялке, на концах натянутых вожжей, каким-то чудом держались Карабанов и Приходько. Насилу Антон остановил странный экипаж. Карабанов, захлебываясь от волнения и утомления, рассказал нам о совершившихся событиях:
   - Мы кирпичи складывали на дворе. Смотрим, выехали, важно так, сеялка и человек пять народу. Мы до них: забирайтесь, говорим. А нас четверо: был еще Чобот и... кто ж?
   - Сорока, - сказал Приходько.
   - Ага, и Сорока. Забирайтесь, говорю, все равно сеять не будете. А там черный такой, мабуть цыган... та вы его знаете, бац кнутом Чобота! Ну, Чобот ему в зубы. Тут, смотрим, Бурун летит с палкой. Я хватил коня за уздечку, а председатель меня за грудки...
   - Какой председатель?
   -Да какой же? Наш - рыжий, Лука Семенович. Ну, Приходько его как брыкнет сзади, он и покатился прямо в рылю носом. Я кажу Приходьку: сидай сам на сеялку - и пайшли и пайшли! В Гончаровку вскочили, там парубки на дороге, так куды?.. Я по коням, так галопом и вынесли на мост, а тут уже на мостовую выехали... Там осталось наших трое, мабуть их здорово дядьки помолотили.
   Карабанов весь трепетал от победного восторга. Приходько невозмутимо скручивал цигарку и улыбался. Я представил себе дальнейшие главы этой занимательной повести: комиссии, допросы, выезды...
   - Черт бы вас побрал, опять наварили каши! Карабанов был несказанно обескуражен моим недовольным видом:
   - Так они ж первые...
   - Ну, хорошо, поезжайте в колонию, там разберем. В колонии нас встретил Бурун. На его лбу торчал огромный синяк, и ребята хохотали вокруг него. Возле бочки с водой умывались Чобот и Сорока. Карабанов схватил Буруна за плечи:
   - Що, втик? От молодец!
   - Они за сеялкой бросились, а потом увидели, что ихнее не варит, так за нами. Ой, и бежали ж!
   - А они где?
   - Мы в лодке переплыли, так они на берегу ругались. Мы их там и бросили.
   - Ребята остались в колонии? - спросил я.
   - Там пацаны: Тоська и еще двое. Тех не тронут. Через час в колонию пришли Лука Семенович и двое селян. Хлопцы встретили их приветливо:
   - Что, за сеялкой?
   В кабинете нельзя было повернуться от толпы заинтересованных граждан. Положение было затруднительным.
   Лука Семенович уселся за стол и начал:
   - Позовите тех хлопцев, которые вот избили меня и еще двух человек.
   - Вот что, Лука Семенович, - сказал я ему. - Если вас избили, жалуйтесь, куда хотите. Сейчас я никого звать не буду. Скажите, что еще вам нужно и чего вы пришли в колонию.
   - Вы, значит, отказываетесь позвать?
   - Отказываюсь.
   - Ага! Значит, отказываетесь? Значит, будем разговаривать в другом месте.
   - Хорошо.
   - Кто отдаст сеялку?
   - Кому?
   - А вот хозяину.
   Он показал на человека с цыганским лицом, черного, кудлатого и сумрачного.
   - Это ваша сеялка?
   - Моя.
   - Так вот что: сеялку я отправлю в район милиции, как захваченную во время самовольного выезда на чужое поле, а вас прошу назвать свою фамилию.
   - Моя фамилия? Гречаный Оноприй. На какое чужое поле? Мое поле. И было мое...
   - Ну, об этом не здесь разговор. Сейчас мы составим акт о самовольном выезде и об избиении воспитанников, работавших на поле.
   Бурун выступил вперед:
   - Это тот самый, что меня чуть не убил.
   - Та кому ты нужен?.. Убивать тебя? Хай ты сказився!
   Беседа в таком стиле затянулась надолго. Я уже успел забыть, что пора обедать и ужинать, уже в колонии прозвонили спать, а мы сидели с селянами и то мирно, то возбужденно-угрожающе, то хитроумно-иронически беседовали.
   Я держался крепко, сеялки не отдавал и требовал составления акта. К счастью, у селян не было никаких следов драки, колонисты же козыряли синяками и царапинами. Решил дело Задоров. Он хлопнул ладонью по столу и произнес такую речь:
   - Вы бросьте, дядьки! Земля наша, и с нами вы лучше не связывайтесь. На поле мы вас не пустим. Нас пятьдесят человек, и хлопцы боевые.
   Лука Семенович долго думал, наконец погладил свою бороду и крякнул:
   - Да... Ну, черт с вами! Заплатите хоть за вспашку.
   - Нет, - сказал я холодно. - Я предупреждал. Еще молчание.
   - Ну что ж, давайте сеялку.
   - Подпишите акт землемеров.
   - Та... давайте акт.
   Осенью мы все-таки сеяли жито во второй колонии. Агрономами были все. Калина Иванович мало понимал в сельском хозяйстве, остальные понимали еще меньше, но работать за плугом и за сеялкой была у всех охота, кроме Братченко. Братченко страдал и ревновал, проклинал и землю и жито, и наши увлечения:
   - Мало им хлеба, жита захотели!
   Восемь десятин в октябре зеленели яркими всходами. Калина Иванович с гордостью тыкал палкой с резиновым наперстком на конце куда-то в восточную часть неба и говорил:
   - Надо, знаешь, там, чачавыцю посеять. Хорошая вещь - чачавыця.
   Рыжий с Бандиткой трудились над яровым клином, а Задоров по вечерам возвращался усталый и пыльный.
   - Ну его к бесу, трудная эта граковская работа. Пойду опять в кузницу.
   Снег захватил нас на половине работы. Для первого раза это было сносно.
   12. БРАТЧЕНКО И РАИПРОДКОМИССАР
   Развитие нашего хозяйства шло путем чудес и страданий. Чудом удалось Калине Ивановичу выпросить при каком-то расформировании старую корову, которая, по словам Калины Ивановича, была "яловая от природы"; чудом достали в далеком от нас ультрахозяйственном учреждении не менее старую - вороную кобылу, брюхатую, припадочную и ленивую; чудом появились в наших сараях возы, арбы и даже фаэтон. Фаэтон был для парной запряжки, очень красивый по тогдашним нашим вкусам и удобный, но никакое чудо не могло помочь нам организовать для этого фаэтона соответствующую пару лошадей.
   Нашему старшему конюху, Антону Братченко, занявшему этот пост после ухода Гуда в сапожную мастерскую, человеку очень энергичному и самолюбивому, много пришлось пережить неприятных минут, восседая на козлах замечательного экипажа, но в запряжке имея высокого худощавого Рыжего и приземистую кривоногую Бандитку, как совершенно незаслуженно окрестил Антон вороную кобылу. Бандитка на каждом шагу спотыкалась, иногда падала на землю, и в таких случаях нашему богатому выезду приходилось заниматься восстановлением нарушенного благополучия посреди города, под насмешливые реплики извозчиков и беспризорных. Антон часто не выдерживал насмешек и вступал в жестокую битву с непрошеными зрителями, чем еще более дискредитировал конюшенную часть колонии имени Горького.
   Антон Братченко ко всякой борьбе был страшно охоч, умел переругиваться с любым противником, и для этого дела у него был изрядный запас словечек, оскорбительных полутонов и талантов физиономических.
   Антон не был беспризорным. Отец его служил в городе пекарем, была у него и мать, и он был единственным сыном у этих почтенных родителей. Но с малых лет Антон возымел отвращение к пенатам, дома бывал только ночью и свел крупное знакомство с беспризорными и ворами в городе. Он отличился в нескольких смелых и занятных приключениях, несколько раз попадал в допр и наконец очутился в колонии. Ему было всего пятнадцать лет, был он хорош собой, кучеряв, голубоглаз, строен. Антон был невероятно общителен и ни одной минуты не мог пробыть в одиночестве. Где-то он выучился грамоте и знал напролет всю приключенческую литературу, но учиться ни за что не хотел, и я принужден был силой усадить его за учебный стол. На первых порах он часто уходил из колонии, но через два-три дня возвращался и при этом не чувствовал за собой никакой вины. Стремление к бродяжничеству он и сам старался побороть и меня просил:
   - Вы со мною построже, пожалуйста, Антон Семенович, а то я обязательно босяком буду.
   В колонии он никогда ничего не крал, любил отстаивать правду, но совершенно не способен был понять логику дисциплины, которую он принимал лишь постольку, поскольку был согласен с тем или иным положением в каждом отдельном случае. Никакой обязанности в порядках колонии он не признавал и не скрывал этого. Меня он немного боялся, но и мои выговоры никогда не выслушивал до конца, прерывал меня страстной речью, непременно обвиняя своих многочисленных противников в различных неправильных действиях, в подлизывании ко мне, в наговорах, в бесхозяйственности, грозил кнутом отсутствующим врагам, хлопал дверью и, негодующий, уходил из моего кабинета. С воспитателями он был невыносимо груб, но в его грубости всегда было что-то симпатичное, так что наши воспитатели и не оскорблялись. В его тоне не было ничего хулиганского, даже просто неприязненного, настолько в нем всегда преобладала человечески страстная нотка, - он никогда не ссорился из-за эгоистических побуждений.
   Поведение Антона в колонии скоро стало определяться его влюбленностью в лошадей и в дело конюха. Трудно было понять происхождение этой страсти. По своему развитию Антон стоял гораздо выше многих колонистов, говорил правильным городским языком, только для фасона вставлял украинизмы. Он старался быть подтянутым в одежде, много читал и любил поговорить о книжке. И все это не мешало ему день и ночь толочься в конюшне, вычищать навоз, вечно запрягать и распрягать, чистить шлею или уздечку, плести кнут, ездить в любую погоду в город или во вторую колонию - и всегда жить впроголодь, потому что он никогда не поспевал ни на обед, ни на ужин, и если ему забывали оставить его порцию, он даже и не вспоминал о ней.
   Свою деятельность конюха он всегда перемежал с непрекращающимися ссорами с Калиной Ивановичем, кузнецами, кладовщиками и обязательно с каждым претендентом на поездку. Приказ запрягать и куда-нибудь ехать он исполнял только после длинной перебранки, наполненной обвинениями в безжалостном отношении к лошадям, воспоминаниями о том, когда Рыжему или Малышу натерли шею, требованиями фуража и подковного железа. Иногда из колонии нельзя было выехать просто потому, что не находилось ни Антона, ни лошадей и никаких следов их пребывания. После долгих поисков, в которых участвовало полколонии, они оказывались или в Трепке, или на соседском лугу.
   Антона всегда окружал штаб из двух-трех хлопцев, которые были влюблены в Антона в такой же мере, в какой он был влюблен в лошадей. Братченко содержал их в очень строгой дисциплине, и поэтому в конюшне всегда царил образцовый порядок: всегда было убрано, упряжь развешана в порядке, возы стояли правильными шеренгами, над головами лошадей висели дохлые сороки, лошади вычищены, гривы заплетены и хвосты подвязаны.
   В июне, поздно вечером, прибежали ко мне из спальни:
   - Козырь заболел, совсем умирает...
   - Как это - "умирает"?
   - Умирает: горячий и не дышит.
   Екатерина Григорьевна подтвердила, что у Козыря сердечный припадок, необходимо сейчас же найти врача. Я послал за Антоном. Он пришел, заранее настроенный против любого моего распоряжения.
   - Антон, немедленно запрягай, нужно скорее в город - Антон не дал мне кончить.
   - И никуда я не поеду, и лошадей никуда не дам!.. Целый день гоняли лошадей, - посмотрите, еще и доси не остыли... Не поеду!
   - За доктором, ты понимаешь?
   - Наплевать мне на ваших больных! Рыжий тоже болен, так к нему докторов не возят. Я взбеленился:
   - Немедленно сдай конюшню Опришко! С тобой невозможно работать!..
   - Ну и сдам, что ж такого! Посмотрим, как вы с Опришко наездите. Вам кто ни наговорит, так вы верите: болен, умирает. А на лошадей никакого внимания, - пусть, значит, дохнут... Ну и пускай дохнут, а я лошадей все равно не дам.
   - Ты слышал? Ты уже не старший конюх, сдай конюшню Опришко. Немедленно!
   - Ну и сдам!.. Пусть кто хочет сдает, а я в колонии жить не хочу.
   - Не хочешь - и не надо, никто не держит! Антон со слезами в глазах полез в глубокий карман, вытащил связку ключей, положил на стол. В комнату вошел Опришко, правая рука Антона, и с удивлением уставился на плачущего начальника. Братченко с презрением посмотрел на него, хотел что-то сказать, но молча вытер рукавом нос и вышел.
   Из колонии он ушел в тот же вечер, не зайдя даже в спальню. Когда ехали в город за доктором, видели его шагающим по шоссе; он даже не попросился, чтобы его подвезли, а на приглашение отмахнулся рукой.
   Через два дня вечером ко мне в комнату ввалился плачущий, - с окровавленным лицом Опришко. Не успел я расспросить, в чем дело, прибежала вконец расстроенная Лидия Петровна, дежурная по колонии.
   - Антон Семенович, идите в конюшню: там Братченко, просто не понимаю, такое выделывает...
   По дороге в конюшню мы встретили второго конюха, огромного Федоренко, ревущего на весь лес.
   - Чего ты?
   - Да як же... хиба ж можно так? Взяв нарытники и як размахнется прямо по морди...
   - Кто? Братченко?
   - Та Братченко ж...
   В конюшне я застал Антона и еще одного из конюхов за горячей работой. Он неприветливо со мной поздоровался, но, увидев за моей спиной Опришко, забыл обо мне и накинулся на него:
   - Ты лучше сюда и не заходи, все равно буду бить чересседельником! Ишь, охотник нашелся кататься! Посмотрите, что он с Рыжим наделал!
   Антон схватил одной рукой фонарь, а другой потащил меня к Рыжему. У коня действительно была отчаянно стерта холка, но на ране уже лежала белая тряпочка, и Антон любовно ее поднял и снова положил на место.
   - Ксероформом присыпал, - сказал он серьезно.
   - Все-таки, какое же ты имел право самовольно прийти в конюшню, устраивать здесь расправы, драться?..
   - Вы думаете, это ему все? Пусть лучше не попадается мне на глаза: все равно бить буду!
   В воротах конюшни стояла толпа колонистов и хохотала. Сердиться на Антона у меня не нашлось силы: уж слишком он сам был уверен в своей и лошадиной правоте.
   - Слушай, Антон, за то, что ты побил хлопцев, отсидишь сегодня вечер под арестом в моей комнате.
   - Да когда же мне?
   - Довольно болтать! - закричал я на него.
   - Ну, ладно, еще и сидеть там где-то... Вечером он, сердитый, сидел у меня и читал книжку.
...
Страницы: [0] [1] [2] [3] [4]  [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36]

Обратная связь Главная страница

Copyright © 2010.
ЗАО АСУ-Импульс.

Пишите нам по адресу : info@e-kniga.ru