- Ольга правильно говорит: должны - значит, нужно взять и заставить...
- Как же ты их заставишь? - спрашивает Павел Павлович.
Знаменитые бразильские сериалы, как-то отошли на второй план и уступили место американским фильмам с длинной историей. Известно, что все сериалы вещь предсказуемая, но есть такие, которые все же отличаются разнообразием. Весёлый
сериал Друзья, стал популярен не только в Америке, но и в России.
- Как попало! - загорается Семен. - Как людей заставляют? Силой. Давай сейчас мне всех твоих граков, через неделю у меня будут работать, как тепленькие, а через две недели благодарить будут.
- Какая ж у тебя сила? Мордобой? - прищуривается Павел Павлович.
Семен со смехом укладывается на скамью, а Бурун сдержанно-презрительно поясняет:
- Мордобой - это чепуха! Настоящая сила - револьвер.
Оля медленно поворачивает к нему лицо и терпеливо поучает:
- Как ты не понимаешь, если люди должны что-нибудь сделать, так они и без твоего револьвера сделают. Сами сделают. Им нужно только рассказать как следует, растолковать.
Семен, пораженный, подымает со скамьи вытаращенное лицо:
- Э-э, Олечко, цэ вы кудысь за той, заблудылысь. Растолковать... ты чуешь, Бурун? Ха? Що ты ему растолкуешь, коли вин хоче куркулем буты?
- Кто хочет куркулем? - Ольга возмущенно расширяет глаза.
- Как кто? Та все. Все до одного. Ось и Спиридон, и Павло Павлович...
Павел Павлович улыбается. Спиридон ошеломлен неожиданным нападением и может только сказать:
- Ну, дывысь ты!
- От и дывысь! Вин комсомолець тилько тому, що земли нэма. А дай ему зараз двадцать десятин и коровку, и овечку, и коня доброго, так и кончено. Сядэ тоби ж, Олечко, на шию и поидэ.
Бурун хохочет и подтверждает авторитетно:
- Поедет. И Павло поедет.
- Та пошли вы к черту, сволочи! - оскорбляется, наконец, Спиридон и краснеет, сжимая кулаки.
Семен ходит вокруг садовой скамейки и высоко подымает то одну, то другую ногу, изображая высшую степень восторга. Трудно разобрать, серьезно он говорит или дразнит деревенских людей.
Против скамейки на травке сидит Силантий Семенович Отченаш. Голова у него, "как пивной котел", морда красная, стриженый бесцветный ус, а на голове ни одной волосинки. Такие, люди редко у нас теперь попадаются. А раньше много их бродиго по Руси - философов, понимающих толк и в правде человеческой, и в казенном вине.
- Семен это правильно здесь говорит. Мужик - он не понимает компании, как говорится. Ему если, здесь это, конь, так и лошонка захочется, - два коня это чтоб было, и больше никаких данных. Видишь, какая история.
Отченаш жестикулирует отставленным от кулака большим корявым пальцем и умно щурит белобрысые глазки.
- Так что же, кони человеком правят, что ли? - сердито спрашивает Спиридон.
- Здесь это, правильно: кони правят, вот какая история. Кони и коровы, смотри ты. А если он выскочит без всяких, так только сторожем на баштан годится. Видишь, какая история.
Силантия все полюбили в коммуне. С большой симпатией относится к нему и Оля Воронова. И сейчас она близко, ласково наклоняется к Силантию, а он, как к солнцу, обращает к ней широкое улыбающееся лицо.
- Ну что, красавица?
- Ты, Силантий, по-старому смотришь. По-старому. А кругом тебя новое.
Силантий Семенович Отченаш пришел к нам неизвестно откуда. Просто пришел из мирового пространства, не связанный никакими условностями и вещами.
Принес с собой на плечах холщовую рубаху, на босых ногах дырявые древние штамы - и все. А в руках даже и палки не было. Чем-то особенным этот свободный человек понравился колонистам, и они с большим воодушевлением втащили его в мой кабинет.
- Антон Семенович, смотрите, какой человек пришел!
Силантий с интересом смотрел на меня и улыбался пацанам, как старый знакомый:
- Это что же, как говорится, ваш начальнак будет?
И мне он сразу понравился.
- Вы по делу к нам?
Силантий расправил что-то на своей физиономии, и она сразу сделалась деловой и внушающей доверие.
- Видишь, какая, здесь это, история. Я человек рабочий, а у тебя работа есть, и накаких больше данных...
- А что вы умеете делать?
- Да как это говорится: если капитала здесь нету, так человев все может делать.
Он вдруг открыто и весело рассмеялся. Рассмеялись и пацаны, глядя на него, рассмеялся и я. И для всех было ясно: были большае основания именно смеяться.
- И вы все умеете делать?
- Да, почитай, что все... видишь, какая история, - уже несколько смущенно заявил Силантий.
- А что же все-таки... Силантий начал загибать пальцы:
- И пахать, и скородить *, это, и за конями ходить, и за всяким, здесь это, животным, и, как это гжворится, по хозяйству: по плотницкому, и по кузнецкому, и по печному делу. И магяр, значит, и пж сапожному делу могу. Ежели это самое, как говорится, хату построить -
сумею, и кабана, здесь это, зарезать тоже. Вот только детей крестить не умею, не приходалось.
* Скородить - бороновать. (Прим автора.)
Он вдруг сеова громко рассмеялся, утирая слезы на глазах, - так ему было смешно.
- Не приходилось? Да ну?
- Не звали ни разу, видишь, какая история. Ребята искренно заливались, и Тоська Соловьев пищал, подымаясь к Силантию на цыпочках:
- Почему не звали, почему не звали?
Силантай сделался серьезен и, как хороший учитель, начал разъяснять Тоське:
- Здесь это, думаешь, такая, брат, история: как кого крестить, думаю, вот меня позовут. А смотришь, найдется и побогаче меня, и больше никаких данных.
- Документы у вас есть? - спросил я Силантия.
- Был документ, недавно еще был, здесь это, документ. Так видишь, какая история: карманов у меня нету, потерялся, зонимаешь. Да зачем тебе документ, когда я сам здесь налицо, видишь это, как живой, перед тобою стою?
- Где ж вы работали раньше?
- Да где? У людей, видишь этж, работал. У разных людей. И у хороших, и у сволочей, у разных, видишь, какая история. Прямо говорю, чего ж тут скрывать: у разных людей.
- Скажите правду: красть приходилось?
- Здесь это, прямо скажу тебе: не приходилось, понимаешь, красть. Что не приходилось, здесь это, так и вправду не приходилось. Такая, видишь, история.
Силантий смущенно глядел на меня. Кажется, он думал, что для меня другой ответ был бы приятнее.
Силантий остался у нас работать. Мы пробовали назначить его в помощь Шере по животноводству, но из такой регламентации ничего не вышло. Силантий не признавал никаких ограничений в человеческой деятельности: почему это одно ему можно делать, а другое нельзя? И поэтому он у нас делал все, что находил нужным и когда находил нужным. На всяких начальников он смотрел с улыбкой, и приказания пролетали мимо его ушей, как речь на чужом языке. Он успевал в течение дня поработать и в конюшне, и в поле, и на свинарнике, и на дворе, и в кузнице, и на заседании педагогического совета и совета командиров. У него был исключительный талант верхним чутьем определить самое опасное место в колонии и немедленно оказываться на этом месте в роли ответственного лица. Не признавая института приказания, он всегда готов был отвечать за свою работу, и его всегда можно было поносить и ругать за ошибки и неудачи. В таких случаях он почесывал лысину и разводил руками:
- Здесь это, как говорится, действительно напутали, видишь, какая история.
Силантий Семенович Отченаш с первого дня с головою влез в комсомольские планы и непременно разглагольствовал на комсомольских общих собраниях и заседаниях бюро. Но было и так: пришел он ко мне уверенно злой и, размахивая своим пальцем, возмущался;
- Здесь это, прихожу к ним...
- К кому это?
- Да, видишь, к комсомольцам этим, - не пускают, как говорится: закрытое, видишь это, заседание. Я им говорю по-хорошему: здесь это, молокососы, от меня закроешься, так и сдохнешь, говорю, зеленым. Дураком, здесь это был, дураком и закопают, и больше никаких данных.
- Ну и что ж?
- Да видишь, какая история: не понимают, что ли, или, здесь это, пьяные они, как говорится, так и не пьяные. Я им толкую: от кого тебе нужно закрываться? От Луки, от этого Софрона, от Мусия, здесь это, правильно. А как же ты меня не пускаешь, - не узнал, как говорится, а то, может, сдурел? Так видишь, какая история: не слушает даже, хохочет, как это говорится, как малые ребята. Им дело, а они насмешки, и больше никаких данных.
Вместе с комсомолом принимал Силантий участие и в школьных делах.
Комсомольский регулярный режим прежде всего поднял на ноги нашу школу. До того времени она влачила довольно жалкое существование, не будучи в силах преодолеть отвращение к учебе многих колонистов.
Это, пожалуй, понятно. Первые горьковские дни были днями отдыха после тяжелых беспризорных переживаний. В эти дни укрепились нервы колонистов под тенью непрезентабельной мечты о карьерах сапожников и столяров.
Великолепное шествие нашего коллектива и победные фанфары на берегах Коломака сильно подняли мнение колонистов о себе. Почти без труда нам удалось вместо скромных сапожницких идеалов поставить впереди волнующие и красивые знаки:
РАБФАК
В то время слово "рабфак" обозначало совсем не то, что сейчас обозначает. Теперь это простое название скромного учебного заведения. Тогда это было знамя освобождения рабочей молодежи от темноты и невежества. Тогда это было страшно яркое утверждение непривычных человеческих прав на знание, и тогда мы все относились к рабфаку, честное слово, с некоторым даже умилением.
Это все было у нас практической линией: к осени 1923 года почти всех колонистов обуяло стремление на рабфак. Оно просочилось в колонии незаметно, еще в 1921 году, когда уговорили наши воспитательницы ехать на рабфак незадачливую Раису. Много рабфаковцев из молодежи паровозного завода приходило к нам в гости. Колонисты с завистью слушали их рассказы о героических днях первых рабочих факультетов, и эта зависть помогала им теплее принимать нашу агитацию. Мы настойчиво призывали колонистов к школе и к знанию и о рабфаке говорили им как о самом прекрасном человеческом пути. Но поступление на рабфак в глазах колонистов было связано с непереносимо трудным экзаменом, который, по словам очевидцев, выдерживали только люди исключительно гениальные. Для нас было очень нелегко убедить колонистов, что и в нашей школе к этому страшному испытанию подготовиться можно. Многие колонисты были уже и готовы к поступлению на рабфак, но их разбирал безотчетный страх, и они решили остаться еще на год в колонии, чтобы подготовиться наверняка. Так было у Буруна, Карабанова, Вершнева, Задорова. Особенно поражал нас учебной страстью Бурун. В редких случаях его нужно было поощрять. С молчаливым упорством он осиливал не только премудрости арифметики и грамматики, но и свои сравнительно слабые способности. Самый несложный пустяк, грамматическое правило, отдельный тип арифметической задачи он преодолевал с большим напряжением, надувался, пыхтел, потел, но никогда не злился и не сомневался в успехе. Он обладал замечательно счастливым заблуждением: он был глубоко уверен, что наука на самом деле такая трудная и головоломная вещь, что без чрезмерных усилий ее одолеть невозможно. Самым чудесным образом он отказывался замечать, что другим те же самые премудрости даются шутя, что Задоров не тратит на учебу ни одной лишней минуты сверх обычных школьных часов, что Карабанов даже и на уроках мечтает о вещах посторонних и переживает в своей душе какую-нибудь колонийскую мелочь, а не задачу или упражнение. И, наконец, наступило такое время, когда Бурун оказался впереди товарищей, когда их талантливо схваченные огоньки знания сделались чересчур скромными по сравнению с солидной эрудицией Буруна. Полной противоположностью Буруну была Маруся Левченко. Она принесла в колонию невыносимо вздорный характер, крикливую истеричность, подозрительность и плаксивость. Много мы перемучились с нею. С пьяной бесшабашностью и больным размахом она могла в течение одной минуты вдребезги разнести самые лучшие вещи: дружбу, удачу, хороший день, тихий, ясный вечер, лучшие мечты и самые радужные надежды. Было много случаев, когда казалось, что остается только одно: брать ведрами холодную воду и безжалостно поливать это невыносимое существо, вечно горящее глупым, бестолковым пожаром.
Настойчивые, далеко не нежные, а иногда и довольно жесткие сопротивления коллектива приучили Марусю сдерживаться, но тогда она стала с таким же больным упрямством куражиться и издеваться над самой собой. Маруся обладала счастливой памятью, была умница и собой исключительно хороша: на смуглом лице глубокий румянец, большие черные глаза всегда играли огнями и молниями, а над ними с побеждающей неожиданностью - спокойный, чистый, умный лоб. Но Маруся была уверена, что она безобразна, что она похожа "на арапку", что она ничего не понимает и никогда не поймет. На самое пустячное упражнение она набрасывалась с давно заготовленной злостью:
- Все равно ничего не выйдет! Пристали ко мне - учись! Учите ваших Бурунов. Пойду в прислуги. И зачем меня мучить, если я ни к черту не гожусь?
Наталья Марковна Осипова, человек сентиментальный, с ангельскими глазами и с таким же невыносимо ангельским характером, просто плакала после занятий с Марусей.
- Я ее люблю, я хочу ее научить, а она меня посылает к черту и говорит, что я нахально к ней пристаю. Что мне делать?
Я перевел Марусю в группу Екатерины Григорьевны и боялся последствий этой меры. Екатерина Григорьевна подходила к человеку с простым и искренним требованием.
Через три дня после начала занятий Екатерина Григорьевна привела Марусю ко мне, закрыла двери, усадила дрожащую от злобы свою ученицу на стул и сказала:
- Антон Семенович! Вот Маруся. Решайте сейчас, что с ней делать. Как раз мельнику нужна прислуга. Маруся думает, что из нее только прислуга может выйти. Давайте отпустим ее к мельнику. А есть и другой исход: я ручаюсь, что к следующей осени я приготовлю ее на рабфак, у нее большие способности.
- Конечно, на рабфак, - сказал я. Маруся сидела на стуле и ненавидящим взглядом следила за спокойным лицом Екатерины Григорьевны.
- Но я не могу допустить, чтобы она оскорбляла меня во время занятий. Я тоже трудящийся человек, и меня нельзя оскорблять. Если она еще один раз скажет слово "черт" или назовет идиоткой, я заниматься с нею не буду.
Я понимаю ход Екатерины Григорьевны; но уже все ходы были перепробованы с Марусей, и мое педагогическое творчество не пылало теперь никаким воодушевлением. Я посмотрел устало на Марусю и сказал без всякой фальши:
- Ничего не выйдет. И черт будет, и дура, и идиотка. Маруся не уважает людей, и это так скоро не пройдет...
- Я уважаю людей, - перебила меня Маруся.
- Нет, ты никого не уважаешь. Но что же делать? Она наша воспитанница. Я считаю так, Екатерина Григорьевна: вы взрослый, умный и опытный человек, а Маруся девочка с плохим характером. Давайте не будем на нее обижаться. Дадим ей право: пусть она называет вас идиоткой и даже сволочью, - ведь и такое бывало, - а вы не обижайтесь. Это пройдет. Согласны?
Екатерина Григорьевна, улыбаясь, посмотрела на Марусю и сказала просто:
- Хорошо. Это верно. Согласна.
Марусины черные очи глянули в упор на меня и заблестели слезами обиды; она вдруг закрыла лицо косынкой и с плачем выбежала из комнаты.
Через неделю я спросил Екатерину Григорьевну:
- Как Маруся?
- Ничего. Молчит и на вас очень сердита. А на другой день поздно вечером пришел ко мне Силантий с Марусей и сказал;
- Насилу, это, привел к тебе, как говорится. Маруся, видишь, очень на тебя обижается, Антон Семенович. Поговори, здесь это, с нею.
Он скромно отошел в сторону. Маруся опустила лицо.
- Ничего мне говорить не нужно. Если меня считают сумасшедшей, что ж, пускай считают.
- За что ты на меня обижаешься?
- Не считайте меня сумасшедшей.
- Я тебя и не считаю.
- А зачем вы сказали Екатерине Григорьевне?
- Да, это я ошибся. Я думал, что ты будешь ее ругать всякими словами. Маруся улыбнулась:
- А я ж не ругаю.
- А, ты не ругаешь? Значит, я ошибся. Мне почему-то показалось.
Прекрасное лицо Маруси засветилось осторожной, недоверчивой радостью:
- Вот так вы всегда: нападаете на человека... Силантий выступил вперед и зажестикулировал шапкой:
- Что же ты к человеку придираешься? Вас это, как говорится, сколько, а он один! Ну, ошибся малость, а ты, здесь это, обижаться тебе не нужно.
Маруся весело и быстро глянула в лицо Силантия и звонко сказала:
- Ты, Силантий, болван, хоть и старый. И выбежала из кабинета. Силантий развел шапкой и сказал:
- Видишь, какая, здесь это, история.
И вдруг хлопнул шапкой по колену и захохотал:
- Ах, и история ж, будь ты неладна!..
3. ДОМИНАНТЫ
Не успели столяры закрыть окна красного дома, налетела на нас зима. Зима в этом году упала симпатичная: пушистая, с милым характером, без гнилых оттепелей, без изуверских морозов Кудлатый три дня возился с раздачей колонистам зимней одежды. Конюхам и свинарям дал Кудлатый валенки, остальным колонистам - ботинки, не блиставшие новизной и фасоном, но обладавшие многими другими достоинствами: добротностью материала, красивыми заплатами, завидной вместимостью, так что и две пары портянок находили для себя место. Мы тогда еще не знали, что такое пальто, а носили вместо пальто полужилеты-полупиджаки, стеганные на вате, с ватными рукавами, - наследие империалистической войны, которые николаевская солдатня остроумно называла "куфайками". На некоторых головах появились шапки, от которых тоже попахивало царским интендатством, но большинству колонистов пришлось и зимой носить бумажные картузы. Сильнее отеплить организмы колонистов мы в то время еще не могли. Штаны и рубашки и на зиму остались те же: из легкой бумажной материи. Поэтому зимой в движениях колонистов наблюдалась некоторая излишняя легкость, позволявшая им даже в самые сильные морозы переноситься с места на место с быстротой метеоров.
Хороши зимние вечера в колонии. В пять часов работы окончены, до ужина еще три часа. Кое-где зажгли керосиновые лампочки но не они приносят истинное оживление и уют. По спальням и классам начинается топка печей. Возле каждой печи две кучи: кучка дров и кучка колонистов, и те и другие собрались сюда не столько для дела отопления, сколько для дружеских вечерних бесед. Дрова начинают первые, по мере того как проворные руки пацана подкладывают их в печку. Они рассказывают сложную историю, полную занятных приключений и смеха, выстрелов, погони, мальчишеской бодрости и победных торжеств. Пацаны с трудом разбирают их болтовню, так как рассказчики перебивают друг друга и все куда-то спешат, но смысл рассказа понятен и забирает за душу: на свете жить интересно и весело. А когда замирает трескотня дров, рассказчики укладываются в горячий отдых, только шепчут о чем-то усталыми языками, - начинают свои рассказы колонисты.
В одной из групп Ветковский. Он старый рассказчик в колонии, и у него всегда есть слушатели.
- Много есть на свете хорошего. Мы здесь сидим и ничего не видим, а есть на свете такие пацаны, которые ничего не пропустят. Недавно я одного встретил. Был он аж на Каспийском море и по Кавказу гулял. Там такое ущелье есть, и есть скала, так и называется "Пронеси, господи". Потому что другой дороги нет, одна, понимаешь, дорога - мимо этой самой скалы. Один пройдет, а другому не удается: все время камни валятся. Хорошо, если не придется по кумполу, а если стукнет, летит человек прямо в пропасть, никто его не найдет.
Задоров стоит рядом и слушает внимательно и так же внимательно вглядывается в синие глаза Ветковского.
- Костя, а ты бы отправился попробовать, может тебя "господи" и пронесет?
Ребята поворачивают к Задорову головы, озаренные красным заревом печки.
Костя недовольно вздыхает:
- Ты не понимаешь, Шурка, в чем дело. Посмотреть все интересно. Вот пацан был там...
Задоров открывает свою обычную ехидно-неотразимую улыбку и говорит Косте:
- Я вот этого самого пацана о другом спросил бы... Пора трубу закрывать, ребята.
- О чем спросил бы? - задумчиво говорит Ветковский.
Задоров наблюдает за шустрым мальчиком, гремящим вверху заслонками.
- Я у него спросил бы таблицу умножения. Ведь, дрянь, бродит по свету дармоедом и растет неучем, наверное, и читать не умеет. Пронеси, господи? Таких болванов действительно нужно по башкам колотить. Для них эта самая скала нарочно поставлена!
Ребята смеются, и кто-то советует:
- Нет, Костя, ты уж с нами поживи. Какой же ты болван?
У другой печки сидит на полу, расставил колени и блестит лысиной Силантий и рассказывает что-то длинное:
- ...Мы думали все, как говорится, благополучно. А он, подлец такой, плакал же и целовался, паскуда, а как пришел в свой кабинет, так и нагадил, понимаешь. Взял, здесь это, холуя и в город пустил. Видишь, какая история. На утречко, здесь это, смотрим: жандармы верхом. И люди говорят: пороться нам назначено. А я с братом, как говорится, не любили, здесь это, чтобы нам штаны снимали, и больше никаких данных. Так девки ж моей жалко, видишь, какая история? Ну, думаю, здесь это, девки не тронут...
Сзади Силантия установлены на полу валенки Калины Ивановича, а выше дымится его трубка. Дым от трубки крутым коленом спускается к печке, бурлит двумя рукавами по ушам круглоголового пацана и жадно включается в горячую печную тягу. Калина Иванович подмигивает мне одним глазом и перебивает Силантия:
- Хэ-хэ-хэ! Ты, Силантий, прямо говори, - погладили тебя эти паразиты по тому месту, откуда ноги растут, чи не погладили?
Силантий задирает голову, почти опрокидывается навзничь и заливается смехом:
- Здесь это, погладили, как говорится, Калина Иванович, это ты верно сказал... Из-за девки, будь она неладна.
И у других печей журчащие ручейки повестей, и в классах, и по квартирам. У Лидочки наверняка сидят Вершнев и Карабанов. Лидочка угощает их чаем с вареньем. Чай не мешает Вершневу злиться на Семена:
- Ну, х-хорошо, вчера з-зубоскалил, сегодя з-зубоскалил, а надо же к-к-когда-нибудь и з-з-задуматься...
- Да о чем тебе думать? Чи у тебя жена, чи волы, чи в коморе богато? О чем тебе думать? Живи, тай годи!
- О жизни надо думать, ч-ч-чудак к-к-какой.
- Дурень ты, Колька, ей-ей, дурень! По-твоему думать, так нужно систы в кресло, очи вытрищить и ото... заходытысь думать. У кого голова есть, так тому и так думается. А такому, як ты, само собою нужно чогось поисты такого, щоб думалось...
- Ну, зачем вы обижаете Николая? - говорит Лидочка. - Пусть человек думает, он до чего-нибудь и додумается.
- Хто? Колька додумается? Да никогда в жизни! Колька - знаете, кто такой? Колька ж Иисусик. Вин же "правды шукае". Вы бачилы такого дурня? Ему правда нужна! Он правдою будет чоботы мазать.
От Лидочки Семен и Колька выходят прежними друзьями, только Семен орет песню на всю колонию, а Николай в это время нежно его обнял и уговаривает:
- Р-раз р-революция, понимаешь, так д-должно быть все правильно.
И в моей скромной квартире гости. Я теперь живу с матерью, глубокой старушкой, жизнь которой тихонько струится в последних вечерних плесах, укрытых прозрачными, спокойными туманами. Мать мою все колонисты называют бабушкой. У бабушки сидит Шурка Жевелий, младший брат и без того маленького Митьки Жевелия. Шурка ужасно востроносый. Живет он в колонии давно, но как-то не растет, а больше заостряется в нескольких направлениях: нос у него острый, острые уши, острый подбородок и взгляд тоже острый.
У Шурки всегда имеются отхожие промыслы. Где-нибудь за захолустным кустом в саду у него дощатая загородка, и там живет пара кроликов, а в подвале кочегарки он пристроил вороненка. Комсомольцы на общем собрании иногда обвиняют Шурку в том, что все его хозяйство назначается будто бы для спекуляции и вообще носит частный характер, но Шурка деятельно защищается и грубовато требует:
- А ну, докажи, кому я что продавал? Ты видел, когда продавал?
- А откуда у тебя деньги?
- Какие деньги?
- А за какие деньги ты вчера покупал конфеты?
- Смотри ты, деньги! Бабушка дала десять копеек.
Против бабушки в общем собрании не спорят. Возле бабушки всегда вертится несколько пацанов. Они иногда по ее просьбе исполняют небольшие поручения в Гончаровке, но стараются это делать так, чтобы я не видел. А когда наверное известно, что я занят и скоро в квартире меня ожидать нельзя, у бабушки за столом сидят двое-трое и пьют чай или ликвидируют какой-нибудь компот, который бабушка варила для меня, но который мне съесть было некогда. По стариковской никчемной памяти бабушка даже имен всех своих друзей не знала, но Шурку отличала от других, потому что Шурка старожил в колонии и потому что он самый энергичный и разговорчивый.
Сегодня Шурка пришел к бабушке по особым и важным причинам.
- Здравствуйте.
- Здравствуй, Шура. Что это тебя так долго не видно было? Болен был, что ли?
Шурка усаживается на табурет и хлопает козырьком когда-то белой фуражки по ситцевому новому колену. На голове у Шурки топорщатся острые, после давней машинки, белобрысые волосы. Шурка задирает нос и рассматривает невысокий потолок.
- Нет, я не был болен. А у меня кролик заболел. Бабушка сидит на кровати и роется в своем основном богатстве - в деревянной коробке, в которой лоскутики, нитки, клубочки - старые запасы бабушкины.
- Кролик заболел? Бедный! Как же ты?
- Ничего не поделаешь, - говорит Шурка серьезно, с большим трудом удерживая волнение в правом прищуренном глазу.
- А полечить если? - смотрит на Шурку бабушка.
- Полечить нечем, - шепчет Шурка.
- Лекарство нужно какое?
- Если бы пшена достать... полстакана пшена и все.
- Хочешь, Шура, чаю? - спрашивает бабушка. - Смотри, там чайник на плите, а вон стаканы. И мне налей.
Шурка осторожно укладывает фуражку на табуретку и неловко возится у высокой плиты. А бабушка с трудом подымается на цыпочки и достает с полки розовый мешочек, в котором хранится у нее пшено.
Самая веселая и самая крикливая компания собирается в колесном сарайчике Козыря. Козырь здесь и спит. В углу сарайчика низенькая самоделковая печка, на печке чайник. В другом углу раскладушка, покрытая пестрым одеялом. Сам Козырь сидит на кровати, а гости - на чурбачках, на производственном оборудовании, на горках ободьев. Все настойчиво стараются вырвать из души Козыря обильные запасы религиозного опиума, которые он накопил за свою жизнь.
Козырь печально улыбается:
- Нехорошо, детки, нехорошо, господи, прости. Разгневается господь...
Но пока собрался господь разгневаться, разгневался Калина Иванович. Он из темного просвета дверей выступает на свет и размахивает трубкой:
- Это что ж вы такое над старым производите? Какое тебе дело до Иисуса Христа, скажи мне, пожалуйста? Я тебя как захвачу отседова, так не только Христу, а и Николаю-угоднику молебны будешь служить! Ежели вас советская власть ослобонила от богов, так и радуйся молча, а не то что куражиться сюда прийшов.
- Спаси Христос, Калина Иванович, не даете в обиду старика...
- Если что, ты ко мне жалиться приходи. С этими босяками без меня не управишься, на своих христосов не очень надейся.
Ребята делали вид, будто они напугались Калины Ивановича, и из колесного сарайчика спешили разойтись по многим другим колонийским уголкам. Теперь не было у нас больших спален-казарм, а расположились ребята в небольших комнатах по шесть - восемь человек. В этих спальнях отряды колонистов сбились крепче, ярче стали выделяться характерные черты каждой отдельной группы, и работать с ними стало интересней. Появился одиннадцатый отряд - отряд малышей, организованный благодаря настойчивому требованию Георгиевского. Он возился с ними по-прежнему неустанно: холил, купал, играл и журил, и баловал, как мать, поражая своей энергией и терпением закаленные души колонистов. Только эта изумительная работа Георгиевского немного скрашивала тяжелое впечатление, возникавшее благодаря всеобщей уверенности, что Георгиевский - сын иркутского губернатора.
Прибавилось в колонии воспитателей. Искал я настоящих людей терпеливо и кое-что выуживал из довольно бестолкового запаса педагогических кадров. На профсоюзном учительском огороде за городом обнаружил я в образе сторожа Павла Ивановича Журбина. Человек это был образованный, добрый, вымуштрованный, настоящий стоик и джентльмен. Он понравился мне благодаря особому своему качеству: у него была чисто гурманская любовь к человеческой природе: он умел со страстью коллекционера говорить об отдельных чертах человеческих характеров, о неуловимых завитках личности, о красотах человеческого героизма и о темных тайнах человеческой подлости. Обо всем этом он много думал и терпеливо высматривал в людской толпе признаки каких-то новых коллективных законов? Я видел, что он должен непременно заблудиться в своем дилетантском увлечении, но мне нравилась искренняя и чистая натура этого человека, и за это я простил ему штабс-капитанские погоны 35-го пехотного Брянского полка, которые, впрочем, он спорол еще до Октября, не испачкав своей биографии никакими белогвардейскими подвигами и получив за это в Красной Армии звание командира роты запаса.
Вторым был Зиновий Иванович Буцай. Ему было лет двадцать семь, но он только что окончил художественную школу и к нам был рекомендован как художник. Художник был нам нужен и для школы, и для театра, и для всяких комсомольских дел.
Зиновий Иванович Буцай поразил нас крайним выражением целого ряда качеств. Он был чрезвычайно худ, чрезвычайно черен и говорил таким чрезвычайно глубоким басом, что с ним трудно было разговаривать: какие-то ультрафиолетовые звуки. Зиновий Иванович отличался прямо невиданным спокойствием и невозмутимостью. Он приехал к нам в конце ноября, и мы с нетерпением ожидали, какими художествами может вдруг обогатиться колония. Но Зиновий Иванович, еще ни разу не взявшись за карандаш, поразил нас иной стороной своей художественной натуры.
Через несколько дней после его приезда колонисты сообщили мне, что каждое утро он выходит из своей комнаты голый, набросив на плечи пальто, и купается в Коломаке. В конце ноября Коломак уже начинал замерзать, а скоро обратился в колонийский каток. Зиновий Иванович при помощи Отченаша проделал специальную прорубь и каждое утро продолжал свое ужасное купанье. Через короткое время он слег в постель и пролежал в плеврите недели две. Выздоровел и снова полез в полонку. В декабре у него был бронхит и еще что-то. Буцай пропускал уроки и нарушал наши школьные планы. Я, наконец, потерял терпение и обратился к нему с просьбой прекратить эту глупость.
Зиновий Иванович в ответ захрипел:
- Купаться я имею право, когда найду нужным. В кодексе законов о труде это не запрещается. Болеть я тоже имею право, и таким образом ко мне нельзя предъявить никаких официальных обвинений.
- Голубчик, Зиновий Иванович, так я же неофициально. Для чего вам мучить себя? Жалко вас просто по-человечески.
- Ну, если так, так я вам объясню: у меня здоровье слабое, организм мой очень халтурно сделан. Жить с таким организмом, вы понимаете, противно. Я решил твердо: или я его закалю так, что можно будет жить спокойно, или, черт с ним, пускай пропадает. В прошлом году у меня было четыре плеврита, а в этом году уже декабрь, а был только один. Думаю, что больше двух не будет. Я нарочно пошел к вам, здесь у вас речка под боком. Вызывал я и Силантия и кричал на него:
- Это что за фокусы? Человек с ума сходит, а ты дгя него проруби делаешь!..
Силантий виновато развел руками:
- Ты, здесь это, не сердись, Антон Семенович, иначе, понимаешь, нельзя. Один такой вот был у меня... Ну, видишь, захотелось ему на тот свет. Топиться, здесь это, приспособился. Как отвернешься, а он, сволочь, уже в реке. Я его вытаскивал, вытаскивал, как говорится, уморился даже. А он, смотри ты, такая сволочь была вредная, взял и повесился. А мне, здесь это, и в голову не пришло. Видишь, какая история. А этому я не мешаю, и больше никаких данных.
Зиновий Иванович лазил в прорубь до самого мая месяца. Колонисты сначала хохотали над претензиями этого дохлого человека, потом прониклись к нему уважением и терпеливо ухаживали за ним во время его многочисленных плевритов, бронхитов и обыкновенных простуд.
Но бывали целые недели, когда закаливание организма Зиновия Ивановича не сопровождалось повышением температуры, и тогда проявлялась его действительная художественная натура. Вокруг Зиновая Ивановича скоро организовался кружок художников; они выпросили у совета командиров маленькую комнатку в мезонине и устроили ателье.
В журчащий зимний вечер в ателье Буцая идет самая горячая работа, и стены мезонина дрожат от смеха художников и гостей-меценатов.
Под большой керосиновой лампой над огромным картоном работает несколько человек. Почесывая черенком кисти в угольно-черной голове, Зиновий Иванович рокочет, как протодиакон на похмелье:
- Прибавьте Федоренку сепии. Это же грак, а вы из него купчиху сделали. Ванька, всегда ты кармин лепишь, где надо и где не надо.
Рыжий, веснушчатый, с вогнутым носом, Ванька Лапоть, передразнивая Зиновия Ивановича, отвечает хриплым деланным басом:
...
Страницы: |
[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36]
|