Ждет и Коротков. Это главный центр куряжской традиции. Он восхитительный дипломат. Никакого постузка, слова, буквы, хвостика от буквы нельзя найти в его поведении, которые позволили бы обвинить его в чем-либо Он виноват не богьше, чем другие: как и все, он ее выходит на работу, и только. В передовом сводеом все изнывают от злости, от ненависти к Короткову, от несомненной уверенности, что Коротков в Куряже главный наш враг.
Чем отличается Европейская мебель от нашей? Наверное, самым главным, качеством. Немцы, итальянцы, французы умеют делать все добротно и на долгие века. Прекрасная
итальянская мебель для спальни, будет служить для Вас долгие годы, и достанется Вашим потомкам в лучшем виде.
Я потом уже узнал, что Волохов, Горьковский и Жорка Волков пытались покончить дело при помощи маленькой конференции. Ночью они вызвали Короткова на свидание на берегу пруда и предложили ему убираться из колонии на все четыре стороны. Но Коротков отклонил это предложение и сказал:
- Мне убираться пока что нет смысла. Останусь здесь.
На том конференция и кончилась. Со мною Коротков ни разу не говорил и вообще не выражал никакого интереса к моей личности. Но при встречах он очень вежливо приподнимал щегольскую светлую кепку и произносил дружелюбным влажным баритоном:
- Здравствуйте, товарищ заведующий.
Его смазливое лицо с темными, прекрасно оттушеваннуми глазами внимательно-вежливо обращается ко мне и совершенно ясно семафорит: "Видите, наши дороги друг другу не мешают, продолжайте свое, а у меня есть свои соображения. Мое почтение, товарищ заведующий".
Только после моей вечерней беседы с Перецем, на другой день, Коротков встретил меня во время завтрака у кухонного окна, внимательно отстранился, пока я давал какое-то распоряжение, и вдруг серьезно спросил:
- Скажите, пожалуйста, товарищ заведующий, в колонии Горького есть карцер?
- Карцера нет, - так же серьезно ответил я. Он продолжал спокойно, рассматривая меня, как экспонат:
- Говорят все-таки, что вы сажаете хлопцев под арест?
- Лично ты можешь не беспокоиться: арест существует тольво для моих друзей, - сказал я сухо и немедленно ушел от него, не интересуясь больше тонкой игрой его физиономии.
15 мая я получил телеграмму:
"Завтра вечером выезжаем все по вагонам Лапоть".
Я объявил телеграмму за ужином и сказал!
- Послезавтра будем встречать наших товарищей. Я очень хочу, очень хочу, чтобы встретили их по-дружески. Ведь теперь вы будете вместе жить... и работать
Девочки испуганно притихли, как птицы перед грозой. Пацаны разных сортов закосили глазами по лицам товарищей, некоторое количество голов увеличили ротовое отверстие и секунду побыли в таком состоянии.
В углу, возле овна, там, где вокруг столов стоят не скамьи, а стулья, компания Короткова вдруг впадает в большое веселье, громко хохочет и, очевидно, обменивается остротами.
Вечером в передовом сводном состоялось обсуждение подробностей приема горьковцев и проверялись мельчайшие детали специальной декларации комсомолфски ячейки. Кудлатый чаще, чем когда-нибудь, поднимал руку к "потылыце":
- Честное слово, собственно говоря, аж стыдно сюда хлопцев везти.
Открылась медленно дверь, и с трудом в нее пролез Жорка Волков. Держась за столы, добрался до скамьи и глянул на нас одним только глазом, да и тот представлял собой неудобную щель в мясистом синем кровоподтеке.
- Что такое?
- Побили, - прошептал Жорка.
- Кто побил?
- Черт его знает! Граки... Я шел со станции... На переезде... встретили и... побили...
- Да постой! - рассердился Волохов. - Побили, побили!.. Мы и сами видим, что побили... Как дело было? Разговор какой был или как?
- Разговор был короткий, - ответил с грустной гримасой Жорка, - один тольво сказал: "А-а, комса?.." Ну... и в морду.
- А ты ж?
- Ну, и я ж, конечно. Только их было четверо.
- Ты убежал? - спросил Волохов.
- Нет, не убежал, - ответил Жорка.
- А как же?
- Ты видишь: и сейчас сижу на переезде. Хлопцы разразились запорожским хохотом и только
Волохов с укором смотрел на искалеченную улыбку друга.
7. ТРИСТА СЕМЬДЕСЯТ ТРЕТИЙ БИС
На рассвете семнадцатого я выехал встречать горьковцев на станцию Люботин, в тридцати километрах от Харькова. На грязненьком перроне станции было бедно и жарко, бродили ленивые, скучные селяне, измятые транспортными неудобствами, скрежетали сапогами по перрону неповоротливые, пропитанные маслом железнодорожники - делатели товарного движения. Все сегодня сговорились противоречить торжественной парче, в которую оделась моя душа. А может быть, это и не парча, а что-нибудь попроще: "треугольная шляпа и серый походный сюртук".
Сегодея день генерального сражения. Это ничего, что громоздкий дядя, носильщик, нечаянно меня толкнувший, не только не пришел в ужас от содеянного, но даже не заметил меня. Ничего также, что дежурный по станции недостаточно почтительно и даже недостаточно вежливо давал мне справки, где находится триста семьдесят третий бис. Эти чудаки делали вид, будто они не понимают, что триста семьдесят третий бис - это главные мои силы, это славные легионы маршалов Коваля и Лаптя, что вся их станция Люботин на сегодня назначена быть плацдармом моего наступления на Куряж. Как растолковать этим людям, что ставки моего сегодняшнего дня, честное слово, бжлее величественны и значительны, чем ставки какого-нибудь Аустерлица. Солнце Наполеона едва ли способно было затмить мою сегодняшнюю славу. А ведь Наполеону гораздо легче было воевать, чем мне. Хотел бы я посмотреть, что получилось бы из Наполеона, если бы методы соцвоса для него были так же обязательны, как для меня.
Бродя по перрону, я поглядывал в сторону Куряжа и вспоминал, что неприятель сегодня показал некоторые признаки слабости духа.
Как ни рано я встал, а в колонии уже было движение. Почему-то многие толкались возле окон пионерской комнаты, другие, гремя ведрами, спускались к "чудотворному" источнику за водой. У колокольных ворот стояли Зорень и Нисинов.
- А когда приедут горьковцы? Утром? - спросил серьезно Митька.
- Утром. Вы сегодня рано поднялись.
- Угу... Не спится как-то... Они на Рыжов приедут?
- На Рыжов. А вы будете здесь встречать.
- А скоро?
- Успеете умыться.
- Пойдем, Митька, - немедленно реализовал Зорень мое предложение.
Я приказал Горовичу для встречи колонны горьковцев и салюта знамени выстроить куряжан во дворе, не применяя для этого никакого особенного давления:
- Просто пригласите.
Наконец вышел из тайников станции Люботин добрый дух в образе угловатого сторожа и зазвонил в колокол. Отзвонив, он открыл мне тайну этого символического действия:
- Запросился триста семьдесят третий бис. Через двадцать минут прибудет.
Вдруг намеченный план встречи неожиданно осложнился, и дальше все покатилось как-то по-особенному запутанно, горячо и по-мальчишески радостно. Раньше чем прибыл триста семьдесят третий бис, из Харькова подкатил дачный, и из вагонов полился на меня комсомольско-рабфаковский освежающий душ. Белухин держал в руке букет цветов:
- Это будем встречать пятый отряд, как будто дамы-графини приезжают. Мне, старику, можно.
В толпе пищала от избытка чувств златокудрая Оксана, и мирно нежилась под солнцем спокойная улыбка Рахили. Братченко размахивал руками, как будто в них был кнут, и твердил неизвестно кому:
- Ого! Я теперь вольный казак. Сегодня же на Молодца сяду.
Прибежал кто-то и крикнул:
- Та поезд уже давно тут!.. На десятом пути...,
- Да что ты?
- Та на десятом пути... Давно стоит!..
Мы не успели опешить от неожиданной прозы этого сообщения. Из-под товарного вагона на третьем пути на нас глянула продувная физиономия Лаптя, и его припухший взгляд иронически разглядывал нашу группу.
- Дывысь! - крикнул Карабанов. - Ванька вже з-пид вагона лизе.
На Лаптя набросились всей толпой, но он глубже залез под вагон и оттуда серьезно заявил:
- Соблюдайте очередь! Но кроме того, целоваться буду только с Оксаной и Рахилью, для остальных имею рукопожатие.
Карабанов за ногу вытащил Лаптя из-под вагона, и его голые пятки замелькали в воздухе.
- Черт с вами, целуйте! - сказал Лапоть, опустившись на землю, и подставил веснушчатую щеку.
Оксана и Рахиль действительно занялись поцелуйным обрядом, а остальные бросились под вагоны.
Лапоть долго тряс мне руку и сиял непривычной на его лице простой и искренней радостью.
- Как едете?
- Как на ярмарку, - сказал Лапоть, - Молодец только хулиганит: всю ночь колотил по вагону. Там от вагона только стойки остались. Долго тут будем стоять? Я приказал всем быть наготове. Если что, будем стоять, - умыться ж надо и вообще...
- Иди узнавай.
Лапоть побежал на станцию, а я поспешил к поезду. В поезде было сорок пять вагонов. Из широко раздвинутых дверей и верхних люков смотрели на меня прекрасные лица горьковцев смеялись кричали, размахивали тюбетейками. Из ближайшего люка вылез до пояса Гуд, умиленно моргал глазами и бубнил:
- Антон Семенович, отец родной, хиба ж так полагается? Так же не полагается. Разве эго закон? Это ж не закон?
- Здравствуй, Гуд, на кого ты жалуешься?
- На этого чертового Лаптя. Сказал, понимаете: кто из вагона вылезет до сигнала, голову оторву. Скорише принимайте команду, а то Лапоть нас уже замучил. Разве Лапоть может быть начальником? Правда же, не может?
За моей спиной стоит уже Лапоть и охотно продолжает в гамме Гуда;
- А попробуй вылезти из вагона до сигнала! Ну, попробуй! Думаешь, мне приятно с такими шмаровозами возиться? Ну, вылазь!
Гуд продолжал умильно:
- Ты думаешь, мне очень нужно вылазить? Мне и здесь хорошо. Это я принципиально.
- То-то! - сказал Лапоть. - Ну, давай сюда Синенького!
Через минуту из-за плеча Гуда выглянуло хорошенькое детское личико Синенького, недоуменно замигало заспанными глазенками и растянуло упругий яркий ротик:
- Антон Семенович...
- "Здравствуй" скажи, дурень! Чи ты не понимаешь? - зажурил Гуд.
Но Синенький всматривается в меня, краснеет и гудит растерянно:
- Антон Семенович... ну, а это что ж?.. Антон Семенович... смотри ты!..
Он затер кулачками глаза и вдруг по-настоящему обиделся на Гуда:
- Ты ж говорил: разбужу! Ты ж говорил... У, какой Гудище. а еще командир! Сам встал, смотри ты... Уже Куряж? Да? Уже Куряж?
Лапоть засмеялся:
- Какой гам Куряж! Это Люботин! Просыпайся скорее, довольно тебе! Сигнал давай!
Синенький молниеносно посерьезнел и проснулся:
- Сигнал? Есть!
Он уже в полном сознании улыбнулся мне и сказал ласково:
- Здравствуйте, Антон Семенович! - и полез на какую-то полку за сигналкой.
Через две секунды он выставил сигналку наружу, подарил меня еще одной чудесной улыбкой, вытер губы голой рукой и придавил их в непередаваемо грациозном напряжении к мундштуку грубы. По станции покатился наш старый сигнал побудки.
Из вагонов запрыгали колонисты, и я занялся бесконечным рукопожатием Лапоть уже сидел на вагонной крыше и возмущенно гримасничал по нашему адресу:
- Вы чего сюда приехали? Вы будете здесь нежничать? А когда вы будете умываться и убирать в вагонах? Или, может, вы думаете, сдадим вагоны грязными, черт с ними? Так имейте в виду, пощады не будет. И трусики надевайте новые. Где дежурный командир? А?
Таранец выглянул с соседней тормозной площадки. На его теле только сморщенные, полинявшие трусики, а на голой руке новенькая красная повязка.
- Я тут.
- Порядка не вижу! - заорал Лапоть. - Вода где, знаешь? Сколько стоять будет, знаешь? Завтрак раздавать, знаешь? Ну, говори! "
Таранец влез к Лаптю на крышу и, загибая пальцы на руках, ответил, что стоять будем сорок минут, умываться можно возле той башни, а завтрак у Федоренко уже приготовлен и когда угодно можно начинать.
- Чулы? - спросил у колонистов Лапоть. - А если чулы, так какого ангела гав* ловите?
* Гава - ворона (укр.) Гав ловить - считать ворон, ротозейничать.
Загоревшие ноги колонистов замелькали на всех люботинских путях. По вагонам заскребли вениками, и четвертый "У" сводный заходил перед вагонами с ведрами, собирая сор. Из последнего вагона Вершнев и Осадчий вынесли на руках еще не проснувшегося Коваля и старательно приделывали его посидеть на сигнальном столбике.
- Воны ще не проснулысь, - сказал Лапоть, присев перед Ковалем на корточках. Коваль свалился со столбика.
- Теперь воны вже проснулысь, - отметил это событие Лапоть.
- Как ты мне надоел, Рыжий! - сказал серьезно Коваль и пояснил мне, подавая руку: - Чи есть на этого человека какой-нибудь угомон, чи нету? Всю ночь по крышам, то на паровозе, то ему померещилось, что свиньи показились. Если я чего уморился за это время, то хиба от Лаптя. Где тут умываться?
- А мы знаем, - сказал Осадчий. - Берем, Колька! Они потащили Коваля к башне, а Лапоть сказал:
- А он еще недоволен... А знаете, Антон Семенович, Коваль, мабуть, за эту неделю первую ночь спал.
Через полчаса в вагонах было убрано, и колонисты в блестящих темно-синих трусиках и белых сорочках уселись завтракать. Меня втащили в штабной вагон и заставили есть "Марию Ивановну".
Снизу, с путей, кто-то сказал громко:
- Лапоть, начальник станции объявил - через каких-нибудь пять минут поедем.
Я выглянул на знакомый голос. Грандиозные очи Марка Шейнгауза смотрели на меня серьезно, и по ним ходили прежние темные волны страсти.
- Марк, здравствуй! Как это я тебя не видел?
- А я был на карауле у знамени, - строго сказал Марк.
- Как тебе живется? Ты теперь доволен своим характером?
Я спрыгнул вниз. Марк поддержал меня и, пользуясь случаем, зашептал напряженно:
- Я еще не очень доволен своим характером, Антон Семенович. Не очень доволен, хочу вам сказать правду.
- Ну?
- Вы понимаете: они едут, так они песни поют, и ничего. А я все думаю и думаю и не могу песни с ними петь. Разве это характер?
- О чем ты думаешь?
- Почему они не боятся, а я боюсь...
- За себя боишься?
- Нет, зачем мне бояться за себя? За себя я ничуть не боюсь, а я боюсь и за вас и за всех, я вообще боюсь. У них была хорошая жизнь, а теперь, наверное, будет плохо, и кто его знает, чем это кончится?
- Зато они идут на борьбу. Это, Марк, большое счастье, когда можно идти на борьбу за лучшую жизнь.
- Так я же вам говорю: они счастливые люди, потому они и песни поют. А почему я не могу петь, а все думаю?
Над самым моим ухом Синенький оглушительно заиграл сигнал общего сбора.
"Сигнал атаки", - сообразил я и вместе со всеми поспешил к вагону. Взбираясь в вагон, я видел, как свободно, выбрасывая голые пятки, подбежал к своему вагону Марк, и подумал: сегодня этот юноша узнает, что такое победа или поражение. Тогда он станет большевиком.
Паровоз засвистел. Лапоть заорал на какого-то опоздавшего. Поезд тронулся.
Через сорок минут он медленно втянулся на Рыжовскую станцию и остановился на третьем пути. На перроне стояли Екатерина Григорьевна, Лидочка и Гуляева, и у них дрожали лица от радости.
Коваль подошел ко мне:
- Чего будем волынить? Разгружаться? Он побежал к начальнику. Выяснилось, что поезд для разгрузки нужно подавать на первый путь, к "рамке", но подать нечем. Поездной паровоз ушел в Харьков, а теперь нужно вызвать откуда-то специальный маневровый паровоз. На станцию Рыжов никогда таких составов не приходило, и своего маневрового паровоза не было.
Это известие приняли сначала спокойно. Но прошло полчаса, потом час, нам надоело томиться возле вагонов. Беспокоил нас и Молодец, который, чем выше поднималось солнце, тем больше бесчинствовал в вагоне. Он успел еще ночью разнести вдребезги всю вагонную обшивку и теперь добивал остальное. Возле его вагона уже ходили какие-то чины и в замасленных книжках что-то подсчитывали. Начальник станции летал по путям, как на ристалищах, и требовал, чтобы хлопцы не выходили из вагонов и не ходили по путям, по которым то и дело пробегали пассажирские, дачные, товарные поезда.
-Да когда же будет паровоз? - пристал к нему Таранец.
- Я не больше знаю, чем вы! - почему-то озлился начальник, - Может быть, завтра будет.
- Завтра? О! Так я тогда больше знаю...
- Чего больше? Чего больше?
- Больше знаю, чем вы.
- Как это вы знаете больше, чем я?
- А так: если нет паровоза, мы сами перекатим поезд на первый путь.
Начальник махнул рукой на Таранца и убежал. Тогда Таранец пристал ко мне:
- Перекатим, Антон Семенович, вот увидите. Я знаю. Вагоны легко катаются, если даже груженые. А нас приходится по три человека на вагон. Пойдем поговорим с начальником.
- Отстань, Таранец, глупости какие! И Карабанов развел руками:
- Ну, такое придумал, поезд он перекатит! Это ж нужно аж до семафора подавать, за все стрелки.
Но Таранец настаивал, и многие ребята его поддержи - пали. Лапоть предложил:
- О чем нам спорить? Проиграем сейчас на работу и попробуем. Перекатим - хорошо, не перекатим - не надо, будем ночевать в поезде.
- А начальник? - спросил Карабанов, у которого глаза уже заиграли.
- Начальник! - ответил Лапоть. - У начальника есть две руки и одна глотка. Пускай себе размахивает руками и кричит. Веселей будет.
- Нет, - сказал я, - так нельзя. Нас на стрелках может накрыть какой-нибудь поезд. Такой каши наделаете!
- Н-ну, это мы понимаем! Семафор закрыть нужно!
- Бросьте, хлопцы!
Но хлопцы окружили меня целой толпой. Задние влезли на тормозные площадки и крыши и убеждали меня хором. Они просили у меня только одного: передвинуть поезд на два метра.
- Только на два метра и - стоп. Какое кому дело? Мы никого не трогаем! Только на два метра, а потом сами скажете.
Я, наконец, уступил. Тот же Синенький заиграл на работу, и колонисты, давно усвоившие детали задания, расположились у стоек вагонов. Где-то впереди пищали девочки. Лапоть вылез на перрон и замахнулся тюбетейкой.
- Стой, стой! - закричал Таранец. - Сейчас начальника приведу, а то он больше меня знает.
Начальник выбежал на перрон и воздел руки:
- Что вы делаете? Что вы делаете?
- На два метра, - сказал Таранец.
- Ни за что, ни за что!.. Как это можно? Как можно такое делать?
- Да на два метра! - закричал Коваль. - Чи вы не понимаеге, чи как?
Начальник тупо влепился в Коваля взглядом и забыл опустить руки. Хлопцы хохотали у вагонов. Лапоть снова поднял руку с тюбетейкой, и все прислонились к стойкам, уперлись босыми ногами в песок и, закусив губы, поглядывали на Лаптя. Он махнул тюбетейкой, и, подражая его движению, начальник мотнул головой и открыл рот. Кто-то сзади крикнул:
- Нажимай!
Несколько мгновений мне казалось, что ничего не выйдет - поезд стоит неподвижно, но, взглянув на колеса, я вдруг заметил, что они медленно вращаются, и сразу же после этого увидел и движение поезда. Но Лапоть заорал что-то, и хлопцы остановились. Начальник станции оглянулся на меня, вытер лысину и улыбнулся милой старческой, беззубой улыбкой.
- Катите... что ж... бог с вами! Только не придавите никого.
Он повертел головой и вдруг громко рассмеялся:
- Сукины сыны, нy, что ты скажешь, а?.. Ну, катите...
- А семафор?
- Будьте покойны.
- Го-то-о-овсь! - закричал Таранец, и Лапоть снова поднял свою тюбетейку.
Через полминуты поезд катился к семафору, как будто его толкал мощный паровоз. Хлопцы, казалось, просто шли рядом с вагонами и только держались за стойки. На тормозных площадках сидели каким-то чудом выделенные ребята, чтобы тормозить на остановке.
От выходной стрелки нужно было прогнать поезд по второму пути в противоположный конец станции, чтобы уже оттуда подать его обратно к рамке. В тот момент, когда поезд проходил мимо перрона и я полной грудью вдыхал в себя соленый воздух аврала, с перрона меня окрикнули:
- Товарищ Макаренко!
Я оглянулся. На перроне стояли Брегель, Халабуда и товарищ Зоя. Брегель возвышалась на перроне в сером широком платье и напоминала мне памятник Екатерине Великой, - такая Брегель была величественная.
И так же величественно она вопросила меня со своего пьедестала:
- Товарищ Макаренко, это ваши воспитанники? Я виновато поднял глаза на Брегель, но в этот момент на мою голову упало целое екатерининское изречение:
- Вы жестоко будете отвечать за каждую отрезанную ногу.
В голосе Брегель было столько железа и дерева, что ей могла позавидовать любая самодержица. К довершению сходства, ее рука с указующим пальцем протянулась к одному из колес нашего поезда.
Я приготовился возразить в том смысле, что ребята очень осторожны, что я надеюсь на благополучный исход, но товарищ Зоя помешала честному порыву моей покорности. Она подскочила ближе к краю перрона и затараторила быстро, кивая огромной головой в такт своей речи:
- Болтали, болтали, что товарищ Макаренко очень любит своих воспитанников... Надо показать всем, как он их любит.
К моему горлу подкатился какой-то ком. Но в то время мне казалось, что я очень сдержанно и вежливо сказал:
- О, товарищ Зоя, вас нагло обманули! Я настолько черствый человек, что здравый смысл всегда предпочитаю самой горячей любви.
Товарищ Зоя прыгнула бы на меня с высоты перрона, и, может быть, там и окончилась бы моя антипедагогическая поэма, если бы Халабуда не сказал просто, по-рабочему:
- А здорово, стервецы, покатили поезд! Ах, ты, карандаш, смотри, смотри, Брегель... Ах, ты, поросенок!..
Халабуда уже шагает рядом с Васькой Алексеевым, сиротой множества родителей. О чем-то он с Васькой перемолвился, и не успели мы пережить еще нашей злости, как Халабуда уже надавил руками на какой-то упор в вагоне. Я мельком взглянул на окаменевшее величие памятника Екатерине, перешагнул через лужу желчи, набежавшую с товарища Зои, и тоже поспешил к вагонам.
Через двадцать минут Молодца вывели из полуразрушенного вагона, и Антон Братченко карьером полетел в Куряж, далеко за собой оставляя полосу пыли и нервное потрясение рыжовских собак.
Оставив сводный отряд под командой Осадчего, мы быстро построились на вокзальной маленькой площади. Брегель с подругой залезли в автомобиль, и я имел удовольствие еще раз позеленить их лица звоном труб и громом барабана нашего салюта знамени, когда оно, завернутое в шелковый чехол, плавно прошло мимо наших торжественных рядов на свое место. Занял свое место и я. Коваль дал команду, и, окруженная толпой станционных мальчишек, колонна горьковцев тронулась к Куряжу. Машина Брегель, обгоняя колонну, поравнялась со мной, и Брегель сказала:
- Садитесь!
Я удивленно пожал плечами и приложил руку к сердцу.
Было тихо и жарко. Дорога проходила через луг и мостик, переброшенный над узенькой захолустной улочкой. Шли по шести в ряд: впереди четыре трубача и восемь барабанщиков, за ними я и дежурный командир Таранец, а за нами знаменная бригада. Знамя шло в чехле, и от сверкающей его верхушки свешивались и покачивались над головой Лаптя золотые кисти. За Лаптем сверкал свежестью белых сорочек и молодым ритмом голых ног строй колонистов, разделенный в центре четырьмя рядами девчат в синих юбках.
Выходя иногда на минутку из рядов, я видел, как вдруг посуровели и спружинились фигуры колонистов. Несмотря на то, что мы шли по безлюдному лугу, они строго держали равнение и, сбиваясь иногда на кочках, заботливо спешили поправить ногу. Гремели только барабаны, рождая где-то далеко у стен Куряжа отчетливое сухое эхо. Сегодня барабанный марш не усыплял и не уравнивал игры сознания. Напротив, чем ближе мы подходили к Куряжу, тем рокот барабанов казался более энергичным и требовательным, и хотелось не только в шаге, но и в каждом движении сердца подчиниться его строгому порядку.
Колонна вошла в Подворки. За плетнями и калитками стояли жители, прыгали на веревках злые псы, потомки древних монастырских собак, когда-то охранявших его богатства. В этом селе не только собаки, но и люди были выращены на тучных пастбищах монастырской истории. Их зачинали, выкармливали, воспитывали на пятаках и алтынах, выручаемых за спасение души, за исцеление от недугов, за слезы пресвятой богородицы и за перья из крыльев архангела Гавриила. В Подворках много задержалось разного преподобного народа:
бывших попов и монахов, послушников, конюхов и приживалов, монастырских поваров, садовников и проституток.
И поэтому, проходя через село, я остро чувствовал враждебные взгляды и шепоты сбившихся за плетнями групп, точно угадывал и мысли, и слова, и добрые пожелания по нашему адресу.
Вот здесь, на улицах Подворок, я вдруг ясно понял великое историческое значение нашего марша, хотя он и выражал только одно из молекулярных явлений нашей эпохи. Представление о колонии имени Горького вдруг освободилось у меня от предметных форм и педагогической раскраски. Уже не было ни излучин Коломака, ни старательных построек старого Трепке, ни двухсот розовых кустов, ни свинарни пустотелого бетона. Присохли также и где-то рассыпались по дороге хитрые проблемы педагогики. Остались только чистые люди, люди нового опыта и новой человеческой позиции на равнинах земли. И я понял вдруг, что наша колония выполняет сейчас хотя и маленькую, но острополитическую, подлинно социалистическую задачу.
Шагая по улицам Подворок, мы проходили точно по вражеской стране, где в живом еще содрогании сгрудились и старые люди, и старые интересы, и старые жадные паучьи приспособления. И в стенах монастыря, который уже показался впереди, сложены целые штабеля ненавистных для меня идей и предрассудков: слюноточивое интеллигентское идеальничанье, будничный, бесталанный формализм, дешевая бабья слеза и умопомрачительное канцелярское невежество. Я представил себе огромные площади этой безграничной свалки: мы уже прошли по ней сколько лет, сколько тысяч километров, и впереди еще она смердит, и справа, и слева, мы окружены ею со всех сторон. Поэтому такой ограниченной в пространстве кажется маленькая колонна горьковцев, у которой сейчас нет ничего материального: ни коммуникации, ни базы, ни родственников, - Трепке оставлено навсегда, Куряж еще не завоеван.
Ряды барабанщиков тронулись в гору, - ворота монастыря были уже перед нами. Из ворот выбежал в трусиках Ваня Зайченко, на секунду остолбенел на месте и стрелой полетел к нам под горку. Я даже испугался: что-нибудь случилось, - но Ваня круто остановился против меня и взмолился со слезами, прикладывая палец к щеке:
- Антон Семенович, я пойду с вами, я не хочу там стоять.
- Иди здесь.
Ваня выровнялся со мной, внимательно поймал ногу и задрал голову. Потом поймал мой внимательный взгляд, вытер слезу и улыбнулся горячо, выдыхая облегченно волнение.
Барабаны оглушительно рванулись в колокольном тоннеле ворот. Бесконечная масса куряжан была выстроена в несколько рядов, и перед нею замер и поднял руку для салюта Горович.
8. ГОПАК
Строй горьковцев и толпа куряжан стояли друг против друга на расстоянии семи-восьми метров. Ряды куряжан, наскоро сделанные Петром Ивановичем, оказались, конечно, скоропортящимися. Как только остановилась наша колонна, ряды эти смешались и растянулись далеко от ворот до собора, загибаясь в концах и серьезно угрожая нам охватом с флангов и даже полным окружением.
И куряжане и горьковцы молчали: первые - в порядке некоторого обалдения, вторые - в порядке дисциплины в строю при знамени. До сих пор куряжане видели колонистов только в передовом сводном, всегда в рабочем костюме, достаточно изнуренными, пыльными и немытыми. Сейчас перед ними протянулись строгие шеренги внимательных, спокойных лиц, блестящих поясных пряжек и ловких коротких трусиков над линией загоревших ног.
В нечеловеческом напряжении, в самых дробных долях секунды я хотел ухватить и запечатлеть в сознании какой-то основной тон в выражении куряжской толпы, но мне не удалось этого сделать. Это уже не была монотонная, тупая толпа первого моего дня в Куряже. Переходя взглядом от группы к группе, я встречал все новые и новые выражения, часто даже совершенно неожиданные. Только немногие смотрели в равнодушном нейтральном покое. Большинство малышей открыто восхищалось - так, как восхищаются они игрушкой, которую хочется взять в руки и прелесть которой не вызывает зависти и не волнует самолюбия. Нисинов и Зорень стояли, обнявшись, и смотрели на горьковцев, склонив на плечи друг другу головы, о чем-то мечтая, может быть, о тех временах, когда и они станут в гаком же пленительном ряду и так же будут смотреть на них замечтавшиеся "вольные" пацаны. Было много лиц, глядевших с тем неожиданно серьезным вниманием, когда толпятся на месте возбужденные мускулы лица, а глаза ищут скорее удобного поворота. На этих лицах жизнь пролетала бурно; через десятые доли секунды эти лица уже что-то рассказывали от себя, выражая то одобрение, то удовольствие, то сомнение, то зависть. Зато медленно-медленно растворялись ехидные мины, заготовленные заранее, мины насмешки и презрения. Еще далеко заслышав наши барабаны, эти люди засунули по карманам руки и изогнули талии в лениво-снисходительных позах. Многие из них сразу были сбиты с позиций великолепными торсами и бицепсами первых рядов горьковцев: Федоренко, Корыто, Нечитайло, против которых их собственные фигуры казались жидковатыми. Другие смутились попозже, когда стало слишком очевидно, что из этих ста двадцати самого маленького нельзя тронуть безнаказанно. И самый маленький - Синенький Ванька - стоял впереди, поставив трубу на колено, и стрелял глазами с такой свободой, будто он не вчерашний беспризорный, а путешествующий принц, а за ним почтительно замер щедрый эскорт, которым снабдил его папаша король.
Только секунды продолжалось это молчаливое рассматривание. Я обязан был немедленно уничтожить н семиметровое расстояние между двумя лагерями и взаимное их разглядывание.
- Товарищи! - сказал я. - С этой минуты мы все, четыреста человек, составляем один коллектив, который называется: трудовая колония имени Горького. Каждый из вас должен всегда это помнить, каждый должен знать, что он, горьковец, должен смотреть на другого горьковца как на своего ближайшего товарища и первого друга, обязан уважать его, защищать, помогать во всем, если он нуждается в помощи, и поправлять его, если он ошибается. У нас будет строгая дисциплина. Дисциплина нам нужна потому, что дело наше трудное и дела у нас много. Мы его сделаем плохо, если у нас не будет дисциплины.
Я еще сказал о стоящих перед нами задачах, о том, как нам нужно богатеть, учиться, пробивать дорогу для себя и для будущих горьковцев, что нам нужно жить правильно, как настоящим пролетариям, и выйти из колонии настоящими комсомольцами, чтобы и после колонии строить и укреплять пролетарское государство.
Я был удивлен неожиданным вниманием куряжан к моим словам. Как раз горьковцы слушали меня несколько рассеянно, может быть потому, что мои слова не открывали уже для них ничего нового, все это давно сидело крепко в каждой крупинке мозга.
Но почему те же куряжане две недели назад мимо ушей пропускали мои обращения к ним, гораздо более горячие и убедительные? Какая трудная наука эта педагогика! Нельзя же допустить, что они слушали меня только потому, что за моей спиной стоял горьковский легион, или потому, что на правом фланге этого легиона неподвижно и сурово стояло знамя в атласном чехле? Этого нельзя допустить, ибо это противоречило бы всем аксиомам и теоремам педагогики.
Я кончил речь и объявил, что через полчаса будет общее собрание колонии имени Горького; за эти полчаса колонисты должны познакомиться друг с другом, пожать друг другу руки и прийти вместе на собрание. А сейчас, как полагается, отнесем наше знамя в помещение...
- Разойдись!
Мои ожидания, что горьковцы подойдут к куряжанам и подадут им руки, не оправдались. Они разлетелись из строя, как заряд дроби, и бросились бегом к спальням, клубам и мастерским. Куряжане не обиделись таким невниманием и побежали вдогонку, только Коротков стоял среди своих приближенных, и они о чем-то потихоньку разговаривали. У стены собора сидели на могильных плитах Брегель и товарищ Зоя. Я подошел к ним.
- Ваши одеты довольно кокетливо, - сказала Брегель.
- А спальни для них приготовлены? - спросила товарищ Зоя.
- Обойдемся без спален, - ответил я и поспешно заинтересовался новым явлением.
Окруженное колонистами ступицынского отряда, в ворота монастыря медленно и тяжело входило наше свиное стадо. Оно шло тремя группами: впереди матки, за ними молодняк и сзади папаши. Их встречал, осклабясь в улыбке, Волохов со своим штабом, и Денис Кудлатый уже любовно почесывал за ухом у нашего общего любимца, пятимесячного Чемберлена, названного так в память о знаменитом ультиматуме этого деятеля.
Стадо направилось к приготовленным для него загородкам, и в ворота вошли занятые увлекательной беседой Ступицын, Шере и Халабуда. Халабуда размахивал одной рукой, а другой прижимал к сердцу самого маленького и самого розового поросенка.
- Ox, и свиньи же у них! - сказал Халабуда, подходя к нашей группе. - Если у них и люди такие, как свиньи, толк будет, будет, я тебе говорю.
Брегель поднялась с могильного камня и сказала строго:
- Вероятно, все-таки товарищ Макаренко главную свою заботу обращает на людей?
- Сомневаюсь, - сказала Зоя: - для свиней место приготовлено, а для детей - обойдутся...
Брегель вдруг заинтересовалась таким оригинальным положением:
- Да, Зоя верно отметила. Интересно, что скажет товарищ Макаренко, при этом не свиновод Макаренко, а педагог Макаренко?
Я был очень поражен откровенной неприязнью этих слов, но не захотел в этот день отвечать такой же откровенной грубостью:
...
Страницы: |
[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36]
|