Детальная разработка этого проекта еще и не начиналась На мои вопросы Джуринская отвечала, что окончательного решения вопроса нельзя ожидать скоро, что все это связано с проектом Днепростроя.
Германия, страна строгих порядков. Местная власть этой страны, заботится о благополучии своих сограждан. Поэтому визу в эту страну, получить не так просто.
Виза в Германию, это своего рода оценка Вашего финансового и морального состояния. Если Вам все же выдали визу, значит Вы вполне состоятельный человек во всех отношениях.
Что там делалось в Харькове, мы хорошо не знали, но в колонии делалось много. Трудно было сказать, о чем мечтали колонисты: о Днепре, об острове, о больших полях, о какой-нибудь фабрике. Многих увлекала мысль о том, что у нас будет собственный пароход. Лапоть дразнил девочек, утверждая, что на остров Хортицу по старым правилам девочки не допускаются, поэтому придется для них выстроить что-нибудь на берегу Днепра.
- Но это ничего, - утешал Лапоть. - Мы будем приезжать к вам в гости, а вешаться будем на острове, - вам же спокойнее.
Рабфаковцы приняли участие в шутливых мечтах получить в наследство запорожский остров и охотно отдали дань еще не потухшему стремлению к игре. Целыми вечерами колония хохотала до слез, наблюдая на дворе широкую имитацию запорожской жизни, - для этого большинство как следует штудировало "Тараса Бульбу". В такой имитации хлопцы были неисчерпаемы. То появится на дворе Карабанов в штанах, сделанных из театрального занавеса, и читает лекцию о том, как пошить такие штаны, на которые, по его словам, нужно сто двадцать аршин материи. То разыгрывается на дворе страшная казнь запорожца, обвиненного всей громадой в краже. При этом в особенности стараются сохранить в неприкосновенности такую легендарную деталь: казнь совершается при помощи киев, но право на удар кием имеет только тот, кто перед этим выпьет "кухоль горилки". За неимением горилки для колонистов, приводящих казнь в исполнение, ставится огромный горшок воды, выпить который даже самые большие питухи, водохлебы не в состоянии. То четвертый сводный, отправляясь на работу, подносит Буруну булаву и бунчук. Булава сделана из тыквы, а бунчук из мочалы, но Бурун обязан принять все эти "клейноды"* с почтением и кланяться на четыре стороны.
* Клейноды - символ власти гетманов (правителей) на Украине: бунчук и булава.
Так проходило лето, а запорожский проект оставался проектом, ребятам уже и играть надоело. В августе уехали рабфаковцы и увезли с собою новую партию. Целых пять командиров выбыли из строя, и самая кровавая рана была на месте командира второго, - уехал-таки на рабфак Антон Братченко, мой самый близкий друг и один из основателей колонии имени Максима Горького. Уехал и Осадчий, за которого я заплатил хорошим куском жизни. Был это бандит из бандитов, а уехал в Харьков в технологический институт стройный красавец, высокий, сильный, сдержанный, полный какого-то особенного мужества и силы. Про него Коваль говорил:
- Комсомолец какой Осадчий, жалко провожать такого комсомольца!
Это верно: Осадчий вынес на своих плечах в течение двух лет сложнейшую нагрузку командира мельничного отряда, полную бесконечных забот, вечных расчетов с селами и комнезамами.
Уехал и Георгиевский, сын иркутского губернатора, так и не смывший с себя позорного пятна, хотя в официальной анкете Георгиевского и было написано: "Родителей не помнит".
Уехал и Шнайдер - командир славного восьмого отряда и командир пятого, Маруся Левченко, уехала.
Проводили рабфаковцев и вдруг заметили, как помолодело общество горьковцев. Даже в совете командиров засели недавние пацаны: во втором отряде Витька Богоявленский, в третьем отряде заменил Опришко Шаровский Костя, в пятом Наташа Петренко, в девятом Митька Жевелий, и только в восьмом добился, наконец, командирского поста огромный Федоренко. Отряд пацанов передал Георгиевский после трехлетнего командования Тоське Соловьеву.
Снова закопали бураки и картошку, обложили конюшни соломой, очистили и спрятали семена на весну, и снова на зябь, уже без конкуренции, заработали первые и вторые сводные. И только тогда получили мы из Харькова официальное предложение Наркомпроса осмотреть в Запорожском округе имение Попова.
Общее собрание колонистов, выслушав мое сообщение и пропустив через все руки бумажку Наркомпроса, сразу почувствовало, что дело серьезное. Ведь у нас на руках была и другая бумажка, в которой Наркомпрос просил Запорожский окрисполком передать имение Попова в распоряжение колонии.
В тот момент эти бумажки казались нам окончательным решением вопроса; оставалось вздохнуть свободно, забыть бесконечные разговоры о разных пустопорожних имениях, неудачных колониях, еще не умерших монастырях, еще не оживших помещичьих гнездах, потушить сказку о Хортицком острове, собираться и ехать.
Осмотреть и принять имение Попова поехали я и Митька Жевелий, избранный общим собранием. Митьке было уже пятнадцать лет. Он давно стоял в строю пацанов на голову выше других, давно прошел сложные искусы комсводотряда, больше года уже комсомолец, а в последнее время заслуженно был выдвинут на ответственный пост командира девятого. Митька был представителем новейшей формации горьковцев: к пятнадцати годам он приобрел большой хозяйственный опыт и пружинный стан, и удачу организатора, заразившись в то же время многими ухватками старшего боевого поколения. Митька с первого дня был корешком Карабанова и от Карабанова получил как будто в наследство черный огневой глаз и энергичное красочное движение; но и отличался Митька от Семена заметно хотя бы уже потому, что к пятнадцати годам Митька был в пятой группе.
Мы с Митькой выехали в ясный морозный бесснежный день в конце ноября и через сутки были в Запорожье. По молодости нашей воображали, что новая счастливая эра трудовой колонии имени Горького начнется приблизительно так: председатель окрисполкома, человек с революционным приятным лицом, встретит нас ласково, обрадуется и скажет:
- Имение Попова? Для колонии имени Горького? Как же, как же, знаю. Пожалуйста, пожалуйста! Вот вам ордер на имение, идите и владейте.
Останется нам только узнать, где дорога в имение, и лететь в колонию с приглашением:
- Скорее, скорее собирайтесь!..
В том, что имение Попова нам понравится, мы не сомневались. На что уже Брегель в Наркомпросе женщина строгая, а и та сказала нам с Митькой, когда мы заехали к ней в Харьков:
- Попова имение? Как раз для Макаренко! Этот самый Попов был немножко чудак, он там такого настроил... да вот увидите. Хорошее имение, и вам понравится.
Джуринская говорила то же:
- Там хорошо, и богато, и красиво. Это место нарочно сделано для детской колонии. И Мария Кондратьевна сказала:
- Прелесть что за такое имение! Уже одно то, что всем это имение известно, много значило, и поэтому и я и Митька были в фаталистическом настроении: это для нас, горьковцев, специально судьба приготовила.
Но из всех наших ожиданий правильным оказалось только одно: лицо предокрисполкома было действительно симпатичное и революционное. Все остальное вышло не так, и прежде всего не таковы были его речи.
Прочитав бумажку Наркомпроса, председатель сказал:
- Да, но там ведь крестьянская коммуна! А что это за колония Горького?
Он откровенно разглядывал нас с Митькой, и, кажется, Митька понравился ему больше, чем я, ибо он улыбнулся черноглазой Митькиной настороженности и спросил;
- Так это такие мальчики будут там хозяйничать? Митька решительно покраснел и начал грубиянить:
- А чем у нас бузовые пацаны? Наверное, не хуже ваших граков будем хозяйничать.
После этих слов Митька еще больше покраснел, а председатель еще больше улыбнулся и доверчиво признал:
- Это крестьян вы так называете - "граки"? Действительно, хозяйничают плохо. Но ведь там полторы тысячи гектаров. Дело это выше компетенции окрисполкома, придется вам воевать в Наркомземе.
Митька недоверчиво прищурился на председателя:
- Вы сказали: дело выше... как это... компенции? Это значит как?
- А я ваш язык лучше понимаю, чем вы мой... Ну, хорошо, вам заведующий объяснит, что такое компетенция. А что я могу сделать? Я дам вам машину, езжайте, посмотрите. Кстати на месте поговорите с коммуной, - может быть, договоритесь. Но решать дело придется в Харькове, в Наркомземе.
Улыбаясь, председатель пожал руку Митьке:
- Если у вас все такие "пацаны", я буду вас поддерживать.
Мы с Митькой видели имение Попова и были отравлены его красотой.
На краю знаменитого Великого луга, кажется, на том самом месте, где стояла хата Тараса Бульбы, в углу между Днепром и Кара-Чекраком неожиданно в степи вытянулись длинные холмы. Между ними Кара-Чекрак прямой стрелкой стремится к Днепру, даже и на речку не похоже, - канал, а на высоком берегу его - чудо. Высокие зубчатые стены, за стенами дворцы, остроконечные и круглые кровли, перепутанные в сказочном своеволии. На некоторых башнях еще и флюгера мотались, но окна смотрели черными пустыми провалами, и в этом было тяжелое противоречие с живой вычурностью мавританской или арабской фантазии.
Через ворота в двухэтажной кружевной башне въехали мы на огромный двор, выложенный квадратными плитами, между которыми торчали с угрюмым нахальством сухие, дрожащие от мороза стебли украинского бурьяна и на которых коровы, свиньи, козы понабрасывали черт знает чего. Вошли в первый дворец. Ничего в нем уже не было, кроме сквозняков, пахнувших известкой, да в вестибюле на куче мусора валялась гипсовая Венера Милосская не только без рук, но и без ног. В других дворцах, таких же высоких и изящных, тоже сильно еще пахло революцией. Опытным глазом восстановителя я прикидывал, во что обойдется ремонт. Собственно говоря, ничего страшного и не было: окна, двери, поправить паркет, штукатурка, Милосскую можно было и не восстанавливать; лестницы, потолки, печи были целы.
Митька был менее прозаичен, чем я. Никакие разрушения не могли потушить в нем эстетического восторга. Он бродил по залам, башням, переходам, дворам и дворикам и ахал:
- Ох, ты ж, черт! От смотри ж ты! Ну и здорово, честное слово! Ой, и грубое ж место, Антон Семенович! От хлопцы будут довольны! Хорошо, честное слово, хорошо! А сколько же тут можно пацанов поместить? Мабудь, тысячу?
По моим расчетам выходило: пацанов можно поместить восемьсот.
- А чи справимся? Восемьсот - это ж, наверное, с улицы. А наши все командиры на рабфаке...
О том, справимся или не справимся, некогда было думать, - смотрели дальше. На черном дворе хозяйничала коммуна и хозяйничала отвратительно. Бесконечная конюшня была забита навозом, и в навозных кучах, давно без подстилки и уборки, стояли кое-где классические клячи с выпирающими остряками костей и с испачканными задами, многие плешивые. Огромная свинарня вся сквозила дырками, свиней было мало, и свиньи были плохие. На замерзших кочках двора торчали и валялись беспризорные возы, сеялки, колеса, отдельные части, и все это покрывалось, как лаком, диким, одуряющим безлюдьем. Только в свинарне вытянул к нам грязную бороду корявый дедушка и сказал:
- Колы в контору, так он в ту хатынку зайдить.
- А где же ваши свиньи? - спросил Митька.
- Как вы говорите?.. Ага ж... Свиньи дэ?.. Дед затоптался на месте, потрогал прозрачными пальцами усы и оглянулся на станки. Видно, Митькин вопрос был для деда дипломатически непосилен. Но он храбро махнул рукой:
- Та... поилы, сволочи, свиней, поилы...
- Кто это?
- Та хто ж? Свои поилы... коммуна оця самая...
- Так и вы ж, дедушка, в коммуне?
- Хе-хе, голубе, я в коммуни, як теля в отари. Теперь хто галасуваты глотку мае, той и старший. А диду не далы свинячины, не далы. А вы ж чого?
- Да по делу.
- Ага ж, по делу значить... Ну, конечно, раз по делу, так идить, от там заседають... Заседають, как же... Они все заседають, стервы... а тут...
Дед разгонялся, видимо, на большие откровенности, но нам было некогда.
В тесной конторе на издыхающих барских стульях в самом деле заседали. Сквозь махорочный дым трудно было разглядеть, сколько сидело человек, но галдеж был порядка двух десятков. К сожалению, мы так и не узнали повестки дня, потому что, как только мы вошли, темнобородый, кучерявый мужчина, с глазами нежными и круглыми, как у девочки, спросил нас:
- А что за люди?
Начался разговор, сначала недружелюбно-официальный, потом враждебно-страстный и только часа через два просто деловой.
Я, оказывается, ошибался. Коммуна была тяжело больна, но умирать не собиралась и, распознав в нас непрошенных могильщиков, возмутилась и из последних сил проявила жажду жить.
Ясно было одно: для коммуны полторы тысячи га было много. В этом чрезмерном богатстве и заключалась одна из причин ее бедности. Мы легко договорились, что землю можно будет поделить. Еще легче коммуна согласилась отдать нам дворцы, зубцы и башни вместе с Венерой Милосской. Но когда очередь дошла до хозяйственного двора, и у коммунаров и у нас разгорелись страсти, Митька даже не удержался на линии спора и перешел на личности:
- А почему у вас до сих пор бурак в поле лежит? И председатель ответил:
- А молодой ты еще меня про бурак спрашивать! Только поздно вечером мы и по этому пункту договорились. Митька сказал:
- Ну, чего мы споримся, как ишаки? Можно ж хозяйственный двор поделить стенкой.
На том и помирились.
На чем мы добрались до колонии Горького не помню, но кажется - это было что-то вроде крыльев. Наш рассказ на общем собрании встречен был еще невиданной овацией. Меня и Митьку качали, чуть не разбили мои очки, а у Митьки что-то таки разбили - нос или лоб.
В колонии началась действительно счастливая эра. Месяца три колонисты жили планами. Брегель упрекала меня, заехавши в колонию:
- Макаренко, кого вы воспитываете? Мечтателей? Пусть даже и мечтателей. Я не в восторге от самого слова "мечта". От него действительно несет чем-то барышенским, а может быть, и хуже. Но ведь и мечта разная бывает: одно дело мечтать о рыцаре на белом коне, а другое - о восьми сотнях ребят в детской колонии. Когда мы жили в тесных казармочках, разве мы не мечтали о высоких светлых комнатах? Обвязывая ноги тряпками, мечтали о человеческой обуви. Мечтали о рабфаке, о комсомоле, мечтали о Молодце и о симментальском стаде. Когда я привез в мешке двух английских поросят, один такой мечтатель, нестриженый пацан Ванька Шелапутин, сидел на высокой скамье, положив под себя руки, болтая ногами, и глядел в потолок:
- Это ж только два поросенка. А потом они приведут еще сколько. А то еще сколько. И через... пять лет у нас будет сто свиней. Го-го! Ха-ха! Слышишь, Тоська, сто свиней!
И мечтатель и Тоська непривычно хохотали, заглушая деловые разговоры в моем кабинете. А теперь у нас больше трехсот свиней, и никто не вспоминает, как мечтал Шелапутин.
Может быть, главное отличие нашей воспитательной системы от буржуазной в том и лежит, что у нас детский коллектив обязательно должен расти и богатеть, впереди должен видеть лучший завтрашний день и стремиться к нему в радостном общем напряжении, в настойчивой веселой мечте. Может быть, в этом и заключается истинная педагогическая диалектика.
Поэтому я не надевал на мечту колонистов никакой узды и вместе с ними залетел, может быть, и слишком далеко. Но это было очень счастливое время в колонии, и теперь о нем все мои друзья вспоминают радостно. С нами мечтал и Алексей Максимович, которому мы подробно писали о наших делах.
Не радовались и не мечтали в колонии только несколько человек, и между ними Калина Иванович. У него была молодая душа, но, оказывается, для мечты одной души мало. И сам Калина Иванович говорил:
- Ты видав, как хороший конь автомобиля боится? Это потому, что он, паразит, жить хочет. А шкапа если какая, так она не только что автомобиля, а и черта не боится, потому что ей все равно: чи хлеб, чи толокно, как кацапы говорят...
Я уговаривал Калину Ивановича ехать с нами, и хлопцы просили, но Калина Иванович был тверд:
- Я вже теперь ничего не боюся, и вам такие паразиты ни к чему. Погуляв с вами, и довольно! А теперь на пенсию: при совецькой власти хорошо дармоедам - старым перхунам.
И Осиповы заявили, что они никуда с колонией не поедут, что с них довольно сильных переживаний.
- Мы люди скромные, - говорила Наталья Марковна, - Мы даже не понимаем, для чего это вам нужно восемьсот душ. Честное слово, Антон Семенович, вы сорветесь на этой затее.
В ответ на эту декларацию я декламировал: "Безумству храбрых поем мы песню".
Ребята аплодировали и смеялись, но Осиповых таким способом смутить было нельзя. Впрочем, Силантий меня утешал:
- Здесь это, пускай остаются. Ты это, Антон Семенович, любишь, как говорится, всех в беговые дрожки запрягать. Корова, здесь это, для такого дела не годится, а ты ее все цепляешь. Видишь, какая история.
- А тебя можно, Силантий Семенович?
- Куда это?
- Да вот - в беговые дрожки.
- Меня, здесь это, куда хочешь, хоть Буденному под седло. Это, понимаешь, сволочи меня прилаживали, как говорится, воду возить. А не разглядели, гады, конь какой боевой!
Силантий задирал голову и топал ногой, с некоторым опозданием прибавляя:
- Видишь, какая история.
То обстоятельство, что почти все воспитатели, и Силантий, и Козырь, и Елисов, и кузнец Годанович, и все прачки, кухарки и даже мельничные решили ехать с нами, делало этот переезд как-то по-особенному уютным и надежным.
А между тем дела в Харькове были плохие. Я часто туда ездил. Наркомпрос нас дружно поддерживал. Даже Брегель заразилась нашей мечтой, хотя в этот период меня иначе не называла, как Дон-Кихот Запорожский.
На что уже Наркомзем, хотя и выпячивал губы и ошибался презрительно: то колония Горького, то колония Короленко, то колония Шевченко, - и тот уступил: берите, мол, и восемьсот десятин и поповское имение, только отвяжитесь.
Враги наши оказались не на боевом фронте, а в засаде. Нагнулся я на них в горячей атаке, воображая, что это последний победный удар, после которого только в трубы трубить. А против моей атаки вышел из-за кустов маленький такой, в куцем пиджачке, человечек, сказал несколько слов, и я оказался разбитым наголову и покатился назад, бросая орудия и знамена, комкая ряды разогнавшихся в марше колонистов.
- Наркомфин не может согласиться на эту аферу - дать вам тридцать тысяч, чтобы ремонтировать никому не нужный дворец. А ваши детские дома стоят в развалинах.
- Да ведь это не только на ремонт. В эту смету входят и инвентарь и дорога.
- Знаем, знаем: восемьсот десятин, восемьсот беспризорных и восемьсот коров. Времена таких афер кончились. Сколько мы Наркомпросу миллионов давали, все равно ничего не выходит: раскрадут все, поломают и разбегутся.
И человечек наступил на грудь повергнутой так неожиданно нашей живой, нашей прекрасной мечты. И сколько она ни плакала под этой ногой, сколько ни доказывала, что она мечта горьковская, ничего не помогло, - она умерла.
И вот я, печальный, возвращаюсь домой, судорожно вспоминая: ведь в нашей школе комплексом проходит тема "Наше хозяйство в Запорожье". Шере два раза ездил в имение Попова. Он составил и рассказал колонистам переливающий алмазами, изумрудами, рубинами хозяйственный план, в котором лучились, играли, ослепляли тракторы, сотни коров, тысячи овец, сотни тысяч птиц, экспорт масла и яиц в Англию, инкубаторы, сепараторы, сады.
Ведь еще на прошлой неделе вот так же я возвращался из Харькова, и меня встречали возбужденные пацаны, стаскивали с экипажа и вопили:
- Антон Семенович, Антон Семенович! У Зорьки жеребенок! Вот посмотрите, посмотрите! Нет, вы сейчас посмотрите!..
Они потащили меня в конюшню и окружили там еще сырого, дрожащего золотого лошонка. Улыбались молча, и только один сказал задушевно:
- Запорожцем назвали...
Милые мои пацаны! Не ходить вам за плугом по Великому лугу, не жить в сказочном дворце, не трубить вашим трубачам с высоты мавританских башен, и золотого конька напрасно вы назвали Запорожцем.
17. КАК НУЖНО СЧИТАТЬ
Удар, нанесенный человеком из Наркомфина, оказался ударом тяжелым. Защемило под сердцем у колонистов, заухмылялись и заржали недруги, и я растерялся не на шутку. Но никому уже не приходило в голову, что мы можем остаться на Коломаке. И в Наркомпросе покорно ощущали нашу неподатливость, и у них вопрос стоял только в одной форме: куда ехать?
Февраль и март 1926 года были поэтому очень сложно построены. Неудача с Запорожьем потушила последние вспышки торжественной и праздничной надежды, но взамен ее осталась у коллектива упрямая уверенность. Не было недели, чтобы на общем собрании колонистов не обсуждалось какое-нибудь предложение. На просторных степях Украины много еще было таких мест, где-либо никто не хозяйничал, либо хозяйничали плохо. Их по очереди подкладывали нам друзья из Наркомпроса, комсомольские организации, соседи-старожилы и далекие знакомцы - хозяйственники. И я, и Шере, и хлопцы много исколесили в то время дорог и шляхов и в поездах, и в машинах, и на Молодце, и на разных конях и клячах местного транспорта.
Но разведчики привозили домой почти одну усталость: на общих собраниях колонисты выслушивали их с холодными деловыми лицами и расходились по своим делам, метнув в докладчика первым попавшимся тяжелым вопросом:
- Сколько там можно поместить? Сто двадцать человек? Чепуха?
- А город какой? Пирятин? Ерунда!
Да и сами докладчики были рады такому концу, ибо в глубине души больше всего боялись, как бы собрание чем-нибудь не соблазнилось.
Так прошли перед нашими глазами имение Старицкого в Валках, монастырь в Пирятине, монастырь в Лубнах, хоромы князей Кочубеев в Диканьке и еще кое-какая дрянь.
Еще больше пунктов называлось и сразу отбрасывалось, не удостоиваясь разведки. И между ними был и Куряж - детская колония под самым Харьковом, в которой было четыреста ребят, по слухам, разложившихся вконец. Представление о разложившемся детском учреждении было для нас таким отвратительным, что мысль о Куряже вздувалась только мелкими чахоточными пузырьками, которые лопались в момент появления.
Однажды во время моей очередной поездки в Харьков попал я на заседание помдета. Обсуждался вопрос о положении Куряжской колонии, состоявшей в его ведомстве. Инспектор наробраза Юрьев озлобленно - сухо докладывал о положении в колонии, сжимал и укорачивал выражения, и тем глупее и возмутительнее представлялись тамошние дела. Сорок воспитателей и четыреста воспитанников казались слушателю сотнями издевательских анекдотов о человеке, измышлением какого-то извращенного негодяя, мизантропа и пакостника. Я готов был стукнуть кулаком по столу и кричать:
- Не может быть! Сплетни!
Но Юрьев казался очень основательным человеком, а сквозь вежливую серьезность докладчика хорошо просвечивала давно насиженная наробразовская грусть, в которой сомневаться я меньше всего имел оснований. Юрьев меня стыдился и поглядывал иногда с таким выражением, как будто у него случился беспорядок в костюме. После заседания он подошел ко мне и прямо сказал:
- Честное слово, при вас стыдно было рассказывать обо всех этих гадостях. Ведь у вас, рассказывают, если колонист опоздает на пять минут к обеду, вы его сажаете под арест на хлеб и на воду на сутки, а он улыбается и говорит "есть".
- Ну, не совсем так. Если бы я практиковал такой удачный метод, вам пришлось бы и о колонии Горького докладывать приблизительно в стиле сегодняшнего вашего доклада.
Мы с Юрьевым разговорились, заспорили. Он пригласил меня обедать и за обедом сказал:
- Знаете что? А почему вам не взять Куряж?
- Да что ж там хорошего? И ведь там полно?
- Да зачем полно? Мы очистим для ваших сто двадцать мест.
- Не хочется. Грязная работа. Да и не дадите работать...
- Дадим! Чего вы нас так боитесь? Дадим вам открытый лист-делайте, что хотите. Этот Куряж - это ужас какой-то! Подумайте, под самой столицей такое бандитское гнездо. Вы же слышали. На дороге грабят! На восемнадцать тысяч рублей раскрали только в самой колонии - за четыре месяца.
- Значит, там нужно весь персонал выгнать.
- Нет, зачем же... там есть отличные работники.
- Я в таких случаях сторонник полной асептики.
- Ну, хорошо, выгоняйте, выгоняйте!..
- Да нет, в Куряж мы не поедем.
- Но вы же еще не видели?
- Не видел.
- Знаете что? Оставайтесь на завтра, возьмем Халабуду и поедем, посмотрим.
Я согласился. На другой день мы втроем поехали в Куряж. Я ехал сюда, не предчувствуя, что еду выбирать могилу для моей колонии.
С нами был Халабуда Сидор Карпович, председатель помдета. Он честно председательствовал в этом учреждении, состоявшем тогда из плохих, развалившихся детских домов и колоний, бакалейных магазинов, кинотеатров, магазинов плетеной мебели, увеселительных садов, рулеток и бухгалтерий. Сидор Карпович был покрыт паразитами: коммерсантами, комиссионерами, крупье, шарлатанами, жуликами, шулерами и растратчиками, и мне от души хотелось подарить ему большую бутылку сабадилловой настойки. Он давно уже был оглушен различными соображениями, которые ему со всех сторон подсказывали: экономическими, педагогическими, психологическими и прочими, и прочими, и поэтому давно потерял надежду понять; отчего в его колониях нищета, повальное бегство, воровство и хулиганство, покорился действительности, глубоко верил, что беспризорный - это соединение всех семи смертных грехов, и от всего своего былого прекраснодушия оставил себе только веру в лучшее будущее и веру в жито.
Последнюю черту его характера я выяснил уже в дальнейшем, а сейчас, сидя в автомобиле, я без какого бы то ни было подозрения выслушивал его речи:
- Надо, чтобы у людей жито было. Если у людей есть жито, так ничего не страшно. Что с того, понимаешь, что ты его Гоголю научишь, а если у него хлеба нету? Ты дай ему жита, а потом и книжку подсунь... Вот и эти бандиты жита посеять не умеют, а красть умеют.
- Плохой народ?
- Они? Ох, и народ же, понимаешь! Они ко мне это:
дай, Сидор Карпович, пятерку, курить хочется. Дал я, конечно, а он через неделю опять: Сидор Карпович, дай пять рублей. Я ж тебе, говорю, дал? Так, говорит, ты на папиросы дал, а теперь на водку дай...
Пролетев километров шесть от города по песчаной скучной дороге, взобрались мы на пригорок и въехали в облезшие ворота монастыря. Посреди круглого двора бесформенная громада древнего, тем не менее безобразного храма, за ним что-то трехэтажное, а по окружности длинные приземистые флигеля, подпертые полусгнившими крылечками. Немного в стороне по краю обрыва деревянная двухэтажная гостиница в период перестройки. По углам и закоулкам попрятались черт его знает из чего слепленные домики, сарайчики, кухоньки, всякая дрянь, скопившаяся за триста молитвенных лет. Меня прежде всего поразил царящий в колонии запах. Это была сложная смесь из уборных, борща, навоза и... ладана. В церкви пели, на ступенях у входа сидели сухие несимпатичные старухи и, наверное, вспоминали о тех счастливых временах, когда было у кого просить милостыню. Но колонистов не было видно.
Серенький поношенный заведующий с тоской посмотрел на наш фиат, хлопнул рукой по крылу машины и повел нас показывать колонию. Видно было, что он уже привык показывать ее не для славы, а для осуждения, и тропы его мучений были ему хорошо известны.
- Вот здесь спальни первого коллектива, - сказал он, проходя в то место, где раньше были двери, а теперь только дверная рама, даже и наличников не было. Так же беспрепятственно мы переступили и через второй порог и повернули в коридор влево. Я тогда только понял, что коридор этот ничем не отделяется от воздуха, бывшего когда-то свежим. Это, между прочим, доказывалось и наметами снега под стенами, успевшими уже покрыться пылью.
- А как же это... без дверей? - спросил я. Заведующий с трудом показал нам, что когда-то он умел улыбаться, и пошел дальше. Юрьев сказал громко:
- Двери давно сгорели. Если бы только двери! Уже полы срывают и жгут, сожгли и навесы над погребами и даже часть возов.
- А дрова?
- А черт их знает, почему у них дров нет! Деньги были отпущены на дрова.
Халабуда высморкался и сказал:
- Дрова, наверное, и теперь есть. Не хотят распилить и поколоть, а нанять не на что. Есть дрова у сволочей... Знаете же, какой народ - бандиты!
Наконец мы подошли к настоящей закрытой двери в спальню. Халабуда стукнул по ней ногой, и она немедленно повисла на одной нижней петле, угрожая свалиться нам на головы. Халабуда поддержал ее рукой и засмеялся:
- Э, нет, чертова ведьма! Я тебя уже хорошо знаю...
Мы вошли в спальню. На изломанных грязных кроватях, на кучах бесформенного мусорного тряпья сидели беспризорные, настоящие беспризорные, во всем их великолепии, и старались согреться, кутаясь в такое же тряпье. У облезшей печки двое разбивали колуном доску, окрашенную, видно недавно, в желтый цвет. По углам и даже в проходах было нагажено. Здесь были те же запахи, что и на дворе, минус ладан.
Нас провожали взглядами, но головы никто не повернул. Я обратил внимание, что все беспризорные были в возрасте старше шестнадцати лет.
- Это у вас самые старшие? - спросил я.
- Да, это первый коллектив - старший возраст, - любезно пояснил заведующий.
Из дальнего угла кто-то крикнул басом:
- Вы не верьте им, что они говорят! Врут все! В другом конце сказали свободно, отнюдь ничего не подчеркивая:
- Показывают... Чего тут показывать? Показали бы лучше, что накрали.
Мы не обратили никакого внимания на эти возгласы, только Юрьев покраснел и украдкой посмотрел на меня.
Мы вошли в коридор.
- В этом здании шесть спальных комнат, - сказал заведующий. - Показать?
- Покажите мастерские, - попросил я. Халабуда оживился и начал длинную повесть о том, с каким успехом он покупал станки.
Мы снова вышли во двор. Навстречу нам, завернувшись в "клифт", прыгал по кочкам пацан, стараясь не попадать босыми черными ногами на полосы снега. Я его остановил, отставая от других:
- Ты откуда бежишь, пацан? Он остановился и поднял лицо:
- А я ходил узнавать, чи не будут нас отправлять?
- Куда?
- Говорили, что будут отправлять куда-то.
- А здесь плохо?
- Здесь уже нельзя жить, - тихо и грустно сказал пацан, почесывая ухо о край "клифта". - Здесь можно и замерзнуть... И бьют...
- Кто бьет?
- Все.
Пацан был из смышленых и, кажется, без уличного стажа; у него большие голубые глаза, еще не обезображенные уличными гримасами; если его умыть, получится милый ребенок.
- За что бьют?
- А так. Если не дашь чего. Или обед отнимут когда. У нас пацаны так давно не обедают. Бывает, и хлеб отнимают... Или, если не украдешь...тебе скажут украсть, а ты не украдешь... А вы не знаете, будут отправлять?
- Не знаю, голубчик.
- А говорят, скоро будет лето...
- А тебе для чего лето?
- Пойду.
Меня звали к мастерским. Мне казалось невозможным уйти от пацана, не оказав ему никакой помощи, но он уже прыгал по кочкам, приближаясь к спальням, - вероятно, в спальнях все-таки теплее, чем на кочках.
Мастерские нам не удалось посмотреть: кто-то таинственный владел ключами, и никакие поиски заведующего не привели к выяснению тайны. Мы ограничились тем, что заглянули в окна. Здесь были штамповальные станки, деревообделочные и два токарных, всего двенадцать станков. В отдельных флигелях помещались сапожная и швейная - столп и утверждение педагогики.
- У вас сегодня праздник, что ли? Заведующий не ответил. Юрьев взял снова на себя этот каторжный труд:
- Я вам удивляюсь, Антон Семенович. Вы должны уже все понять. Никто здесь не работает, это общее положение. А кроме того, инструменты раскрадены, материала нет, энергии нет, заказов нет, ничего нет. Да ведь и работать никто не умеет.
Собственная электростанция, о которой Халабуда тоже рассказал целую историю, само собой, не работала: что-то было поломано.
- Ну, а школа?
- Школа имеется, - сказал лично заведующий, - только... нам не до школы...
Халабуда настойчиво тянул на поле. Мы вышли из круга, ограниченного стенами саженной толщины, и увидели большую впадину бывшего когда-то пруда, а за ним до леса поля, покрытые тонким разветренным снегом Халабуда, как Наполеон, вытянул руку и торжественно произнес:
- Сто двадцать десятин? Богатство!
- Озимые посеяны? - спросил я неосторожно.
- Озимые! - вскричал в восторге Xaлaбyдa. - Тридцать десятин жита, считайте по сто пудов, три тысячи пудов одного жита! Без хлеба не будут. А жито какое! Если люди будут сеять жито, можно одно жито. Пшеница - это что? Житный хлеб, ты знаешь, немцы его не могут есть, да и французы не могут... А наш брат, если есть житный хлеб...
Мы успели возвратиться к машине, а Халабуда все говорил о жите. Сначала нас это раздражало, а потом стало даже интересно: что еще можно сказать о жите?
Мы сели в машину и уехали, провожаемые одиноким, скучным заведующим. Молчали до самой Холодной горы.
Когда проезжали через базар. Юрьев кивнул на группу беспризорных и сказал:
- Это воспитанники из Куряжа... Ну, что, берете?
- Нет.
- Чего вы боитесь! Ведь колония имени Горького правонарушительская? Все равно к вам Всеукраинская комиссия присылает всякую дрянь. А здесь мы вам даем нормальных детей.
...
Страницы: |
[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30] [31] [32] [33] [34] [35] [36]
|