Лиза опустилась на колени.
- Ты уж, татя, прости меня, окаянную. С ума я сошла... Начисто потеряла и стыд, и совесть... Вчера-то уж я знала, что ты меня ждешь... Да я... Ох, татя, татя... Хватит, порасстраивала я тебя немало и живого, а что - таить не буду... Опять у нас все вкривь да вкось пошло... Я уж, кажись, все делала, все как лучше хотела, веником и метелкой вокруг него бегала, а ему - не знаю чего и надо... Ох, да что тебе сказывать, ты ведь и сам все видишь.
Можно
убрать баннеры, которые показываются при посещении сайтов.
Тут Лиза, сложив руки на груди, подняла кверху заплаканное лицо да так и застыла.
Ну не диво ли? Не чудо ли на глазах сотворилось? Из дому вышла - туман, коров провожала - туман и сюда шла - тоже туман, чуть не руками разгребала. А вот сейчас солнце и радуга во все небо...
Это татя, татя меня успокаивает, он бога упросил солнце выкатить, растроганно подумала Лиза.
Спустил ее на грешную землю Игнатий Баев, который вдруг, как медведь, вылез сбоку, треща сухими сучьями. Да не порожняком, а с мешком за плечами - вот что больше всего поразило Лизу.
Да откуда же это он? Что у него в мешке? - подумала она, провожая глазами нескладную, долговязую фигуру, и тут же устыдилась своей суетности: господи, в кои-то поры выбралась к свекру на могилу, так нет того чтобы хоть полчасика мыслями и сердцем побыть с ним, - начала по сторонам глазеть.
Однако сколько ни стыдила и ни совестила себя она, Игнат Баев не выходил у нее из головы, а тут вскоре, к ее великому удивлению, и еще один мешочник на кладбище объявился - Филя-петух.
- Филипп, откуда вы это с мешками? Чего тащите?
Филя три года проходу ей не давал. Где ни встретит, когда на глаза ни попадешься, начнет хихикать да своим кривым глазом подмигивать: когда, мол, дролиться начнем? Страсть какой охотник до баб! А тут она сама окликнула - не только не остановился, стал удирать от нее. Как сорока-белобока зашнырял в сосняке, так что она с трудом и догнала его.
- Откуда это ты, Филипп? Что за моду взяли - по кладбищу с мешками разгуливать? Дороги для вас нету?
- Да я это, вишь, так... Вишь, свернул маленько, - заблеял Филя и уж так старательно начал осматриваться кругом, как будто тут не беломошник растет, а золото рассыпано.
Лиза пощупала рукой в мешке. Зерно.
- Ох, прохвосты, жулики! Дак это вы с молотилки жито воруете!
- Да ты что - спятила? - ахнул Филя.
- Не спятила! Откуда еще хлеб можно взять? Вон как! Люди - в чем душа держится, а мы дорожку к молотилке проторили. Через кладбище. Никто не увидит, не догадается...
Филя божился, заклинал ее: нет и нет, близко у молотилки не был, - и под конец, когда она, распалившись, уже перешла на крик, признался: на складе получил.
- На складе? - страшно удивилась Лиза. - Да когда об эту пору колхозникам на складе давали? Заповедь не выполнена...
- Председатель немножко выписал. Для плотников... Только ты не сказывай никому. Нельзя это... Чтобы тихо все...
- А Михаил-то наш тоже получил?
- Не знаю, девка. Я вроде как его там не видел.
- Как не видел? На складе не видел или в ведомости?
- На складе.
Лиза наконец отпустила Филю - чего зря воду в ступе толочь - и, вздохнув, пошла к могиле.
Нет, тут что-то не то, подумала она. Михаила не видел... А почему? Иголка Михаил-то?
Она посмотрела вокруг, покачала сокрушенно головой и побежала к своим.
2
Слух о том, что в колхозе дают хлеб, с быстротой ветра облетел утреннее Пекашино. Жнеи, доярки, молотильщицы, подвозчицы кормов - все кинулись к хлебному складу на задворках у Федора Капитоновича.
Василий Павлович, колхозный кладовщик, не растерялся - вовремя успел выкатить к дверям какую-то старую телегу, бог весть почему оказавшуюся в хлебном складе, и это больше всего выводило из себя разъяренных баб.
- Вот как! Мы не люди? Нам не то что хлеба - ходу на склад нету!
- Да это с кем ты придумал?
- Бабы, чего на него смотреть? Нажимай!
Телега затрещала, сдвинулась с места, но Василий Павлович уперся своими толстыми коротышками и откатил назад.
Тогда тихая, набожная Василиса решила пронять его жалобным словом:
- Ты, Васильюшко, неладно так делаешь. Раз уж одним дал, дак и других не обижай. Мы в войну из хомута не вылезали и тепереча на печи не лежим. А поисть-то хлебца, Васенька, всем охота...
- Дура! - завопили со всех сторон на Василису. - Нашла кого уговаривать да совестить.
- Ему что! Он, боров, рожу наел - разве поймет нашего брата?
Тут в кладовщика через головы баб полетели камни и палки - это уж Федька Пряслин со своей бандой вступил в работу. Никто из ребят в это утро не дошел до школы, все завязли в заулке у склада. Орали, толкались, колотили матерей по спинам, по тощим задам, готовы были зубами прогрызть себе лаз в склад: теплым зерном несло оттуда.
Один камень угодил кладовщику в плечо, и Василий Павлович заорал благим матом:
- Да вы что - с ума посходили? Я, что ли, председатель? Мое дело выдать, когда бумага есть. А где у вас бумага?
- А и верно, бумаги-то у нас нету, - спохватился кто-то в толпе.
- К председателю надо!
- Да где он, председатель-то? Еще даве чуть свет в поскотину укатил.
- Неужели?
- Дак это они сговорились, сволочи!
- Знамо дело - не без того же.
- - Ну и паразиты! Ну и прохвосты!
- Кто паразиты? Кто прохвосты? Кому нужна подмога Советской Армии?
Егорша подходил к складу - его беззаботный и ликующий голос взмыл над орущей толпой.
Нюрка Яковлева схватилась за платок, Манька Иняхина, коротыга, привстала на цыпочки, да и другие бабы, которые помоложе, не отвернулись. Не часто, не каждый день такое увидишь: руки в брюки, хромовые сапожки горят на ноге, и улыбка во всю ряху - своя, нашенская, от души.
- Ну, из-за чего разоряемся? - спросил Егорша, игриво щуря свой синий глаз. - Почему шуму много, а драки нет?
- Да в том-то и беда, что драка, - отозвался из склада Василий Павлович.
- Какая драка? Штаны с тебя снимают, а ты упираешься? - Егорша опять по-свойски подмигнул, адресуя свою улыбку сразу всем бабам.
- Хлеб требуют. Хлеб приступом хотят взять.
- Хлеб? Какой хлеб? - Егорша перестал улыбаться.
- Какой, какой! Известно какой. У людей перво-наперво как бы с государством рассчитатья, заповедь выполнить, а у нас первая забота - как бы брюхо свое набить...
- Врешь, ирод! Мужикам-то небось давал...
- Тихо! - вдруг грозно, по-командирски рыкнул Егорша. Затем, не дав опомниться растерявшимся бабам, быстро разгреб их по сторонам, занял позицию у телеги, перегораживающей вход в склад. - А ну назад! Сдай, говорю, назад. Живо! Яковлева! - окликнул он по фамилии Нюрку. - Бери подол в зубы и чеши, покамест не поздно. А ты чего, Иняхина? Советской власти у нас нету?
Дрогнул бабий залом у дверей склада. Одна за другой, как бревна, извлекаемые опытным багром, завыскакивали из толчеи.
В общем, быстро навел порядок Егорша, всем дал нужное направление: и бабам ("На работу! На работу!"), и школьникам - прямо в руки молоденькой учительницы передал, которая за ними прибежала.
Но тут в заулок влетел Михаил Пряслин верхом на храпящем, на взмыленном коне, и все закружилось сызнова.
- Михаил! Миша! - в один голос возопили бабы. - Да что же это такое? Кому в рот, кому в рыло? Разве мы не люди?
Соскочившего с коня Михаила обступили со всех сторон. К Михаилу тянулись черными суковатыми руками. На Михаила смотрели как на своего спасителя: уж он-то им поможет, уж он-то наведет справедливость, их всегдашняя опора и заступа.
Михаил, сцепив зубы, двинулся к дверям. Его и так то трясло от бешенства (все продали: и председатель, и дружки!), а тут еще это бабье голошенье...
- Покажи ведомость. Кому выписан хлеб?
- Осади, Пряслин! - ответил за кладовщика Егорша. - Колхоз первую заповедь не выполнил, а ты насчет фуража...
- Чего? - У Михаила надо лбом встала черная бровь. Он, конечно, сразу заметил Егоршу в дверях. Как же не заметишь! Приметный! Но он думал, тот просто так перед бабами выдрючивается, а он, оказывается, в начальника играет.
- А ну проваливай! Без тебя разберемся.
- Пряслин, осади, говорят! Последний раз предупреждаю! - громко, на весь заулок крикнул Егорша и, бледный, решительный, с воинственно выкинутыми вперед кулаками, шагнул ему навстречу.
Михаил не размахнулся, не врезал как следует, хотя и не мешало бы: не забывайся! Но проучить этого нахалюгу надо. Потому что он и раньше был из породы тех, кого пока бьешь, до тех пор он и человек. И вдруг, когда Михаил начал поднимать руку, страшная боль опалила его, и он упал на колени.
- А-а-а! - взметнулся над оцепеневшей толпой истошный крик Лизы. Она как раз в это время с Анфисой Петровной подбежала к складу.
Меж тем Михаил поднялся на ноги. Его шатало. Из разбитого рта и носа ручьем хлестала кровь.
- Ах, сволочь! Ах, сволота!.. Дак ты меня боксой... Боксой... Научился!..
Он неторопливо вытер ладонью рот, посмотрел на ярко горевшую на солнце алую кровь и вдруг, как разъяренный бык, ринулся на Егоршу.
Они не успели на этот раз добраться друг до друга. На Егорше с двух сторон повисли Лиза и Федька, а Михаила облапила сзади Анфиса.
- Миша, Миша... Опомнись! Бабы, а вы чего рот-то разинули? Уходите, бога ради, домой. Уходите! Разве не понимаете, чем это пахнет...
Михаил хрипел, страшно ругался, таскал по земле растрепанную Анфису, пытаясь стряхнуть ее со своей шеи. Егорша тоже выходил из себя - только голос выдавал его ликование.
- Нет, фига! Нет, дудки с купоросом! - выкрикивал он звонко. - Кабы ты рубаху мою, к примеру, взял - ладно, пользуйся, слова не скажу. А то куда ты лапы потянул? К священной основе!.. Тут от Суханова-Ставрова не жди пощады. Всегда на страже!..
Анфиса заплакала.
К складу подходила сама беда. И у той беды железные зубы. Целую неделю Ганичев не показывался в Пекашине, а вот вечор заявился. Как будто нарочно выжидал этой заварухи у склада.
3
Весь день бабы на скотном дворе вздыхали да охали: что будет? С кого спросят власти? Удержится ли ихний председатель? А она, Лиза, думала еще о том, как пойдет теперь у них жизнь, удастся ли ей примирить брата с мужем.
Егоршу она не видела с утра, с той самой минуты, как с доярками ушла от склада на коровник. И брата не видела, хотя днем три раза бегала и домой, и к матери.
Самые неотложные дела взывали к ней в ее немудреном хозяйстве: дрова и вода, белье неприбранное - целый ворох лежал на столе, - овцы, некормленые и непоеные, горланили в хлеву... А она вошла в избу, села на прилавок, да так и сидела в потемках не шевелясь.
И на уме у нее было все то же: Егорша, Михаил... Где-то они сейчас? Не сцепились ли опять друг с другом? И еще почему-то сердце сжималось от страха за Васю, как будто ему грозила какая-то беда...
Когда в избе стало совсем темно, Лиза решила еще раз сходить к своим.
И вот только она поднялась - Егорша. Пьянехонький: на весь дом пролаяло железное кольцо в воротах.
- Чего огня нету? Или, думаешь, раз у тебя кошачьи глаза, дак и другие в темноте видят?
Егорша покачался в проеме дверей, перешагнул за порог.
- Ну, кого спрашиваю?
Лиза вспылила:
- Чего глазами-то корить? Я не сама их выбирала...
- Всё вы не сами! У вас, у Пряслиных, завсегда дядя виноват. Может, и давеча, на складе, ты не сама кинулась на меня? Сука! Жена называется!.. Вцепилась, как падла, в своего мужа... Небось не в братца, а?
- Да ведь ты братца-то насмерть убивал.
- И убил бы! - Егорша горделиво вскинул свою светлую голову. - А чего? Прошли те времена, когда он командовал парадом. Ха-ха-ха! Разлетелся: я, я... Как бык слепой. А того не соображает, балда, что быка всю жизнь бьют обухом по черепу!
В голосе Егорши было нескрываемое торжество и ликование. Он бегал по избе, потрясал кулаками, и Лиза с ужасом всматривалась в его бледное, облитое лунным светом лицо: да неужели это Егорша, ее муж? Или он, как всегда, разыгрывает ее?
- Ты думаешь, нет, чего говоришь-то? - сказала она задыхающимся от возмущения шепотом. - Ведь Михаил-то тебе кто?.. Шурин... Заместо брата...
Егорша захохотал, затем круто обернулся к Лизе.
- Он контра подлючая - вот кто твой брат. Поняла? А как ты думаешь - середь бела дня колхозный склад выворачивать? Это что? Евонный подарок матери-родине? - Егорша звонко и смачно впечатал кулак в свою распахнутую в вороте грудь. - Ну нет, не тому учен Суханов! Стоял три года на боевом посту у родины и всегда будет стоять. И тут для меня нету ни братьев, ни сватьев. Запомни это! Всех к ногтю! И твоему братцу это так не пройдет. Подожди, кое-кто им еще займется.
- А чего им заниматься-то? Что он сделал?
Егорша отчеканил чуть ли не по слогам:
- Хлеб колхозный в период хлебозаготовительной кампании хотел украсть у государства!
- Да хлеб-то этот он сам и сеял и сам убирал. Хоть какой килограмм и достался бы, дак не беда. На-ко! - возмутилась Лиза. - Всем плотникам хлеб выписан, а самому первому работнику нету...
- Первому, первому!.. Ты долго еще будешь тыкать мне в нос этим своим первым работником? Вот бы и выходила взамуж за своего первого работника.
- Да ты сдурел вовсе! Чего мелешь-то? За брата взамуж выходи...
- Ничего не мелю! - вконец разошелся Егорша. - Все вы сволочи! Михаил, Михаил... Первый работник... А что вы сделали с этим первым работником, покамест я в армии был? А-а, замолчала? Прикусила язык? Ну дак я скажу. Ну-ко расскажи, как тебе дом старик отписал... А-а, молчишь? Глаза закатываешь? Думаешь, все шито-крыто? Не узнает Егорша?
Пушечным выстрелом бабахнула запухшая дверь, со звоном, с грохотом ударились о стену ворота, затем Лиза услышала знакомый летучий скрип хромовых сапожек - и все, жизнь ушла из дому.
ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ
ГЛАВА ПЕРВАЯ
1
Подрезов вскочил на пароход в самую последнюю минуту. А пока он забросил в каюту чемодан да вылетел на палубу, огромный белогрудый красавец еще старинной выделки уже развернулся.
Разбежавшимся глазом он прежде всего наткнулся в толпе провожающих, по-деревенски махавших белыми платочками, на своего зятя. Приметный! На голову выше всех. Просто как пугало огородное торчит, сверкая круглыми очками из-под какой-то дурацкой клетчатой кепки. Но Ольги рядом с ним не было.
Евдоким Поликарпович глянул в одну сторону, глянул в другую и вдруг увидел дочь на высоком крутом берегу, пониже пристани.
Слезы вскипели у него на глазах.
Ольга и всегда-то, с самого детства, походила на свою мать - легкой походкой, характером, светлыми пушистыми волосами, а сейчас, в эту минуту, в ней и вовсе, казалось, воскресла покойная Елена. Та, бывало, вот так же, провожая его, выбегала вперед от людей все равно где - в поле, в деревне или у реки - и долго стояла там одиноко и неподвижно, словно для того, чтобы он получше запомнил ее...
С дочерью Евдоким Поликарпович не виделся пять лет, с тех пор как Ольга, не спросясь отца, вдруг вышла замуж и бросила институт.
- Ладно, сказал он жене, когда та однажды осторожно сообщила ему эту новость, - баба с возу - кобыле легче.
И - все. Больше ни слова. Вычеркнул из своего сердца. Не мог простить такой обиды: не за пеленками виделось ему будущее дочери.
Круглая отличница, каждый год похвальные грамоты, из института даже присылали ему благодарности - да ей ли не учиться? Ей ли не закончить институт? По крайней мере, хоть один человек в роду Подрезовых был бы с высшим образованием. А то ведь и дальше могла махнуть. У Михайлова, первого секретаря Плесецкого райкома, дочь в аспирантуре учится, на ученого - тот об этом при каждой встрече хвастается, - а почему бы не могла учиться в этой самой аспирантуре его Ольга?
Одним словом, удар для него был страшный. Он даже запил было, да хорошо, у первого секретаря дел всегда невпроворот, в делах забылся. Три года Евдоким Поликарпович выдерживал карантин. Три года не читал от дочери писем. Вплоть до прошлогодней весны, когда у Ольги родился сын.
Нет, нет, он не заулюлюкал, не пошел вприсядку оттого, что стал дедом и что на свете появился еще один Евдоким. Наоборот, он самыми последними словами изругал дочь. Потому что кто же в наше время дает такое имя ребенку? Овдя, Овдюха, Овдейко... Да внук не только отца с матерью - деда будет проклинать всю жизнь! А потом вдруг что-то сдвинулось у него в груди, и он все чаще и чаще стал ловить себя на том, что думает о маленьком Овде...
В прошлом году ему не удалось выбраться к дочери: год был тяжелый, "перестроечный", он даже на курортном леченье не был, а нынче твердо решил: к внуку. Непременно к внуку!
И вот когда ему в конце августа дали отпуск, он первым делом и подался на Вычу - лесную глушь по Северной Двине, где учительствовали дочь и зять.
Встретили его цветами, шампанским. Будто к ним какой-то столичный артист приехал.
Ладно, против красоты возражений нет. Красоту принимаем. А что же это у вас с ребенком-то делается? Почему ребенок весь в чирьях?
- Врачи предполагают, что нарушен, по-видимому, обмен веществ, диатез, может быть. Скоро будем знать точно - еще на той неделе сдали кровь на анализ.
Так ему по-ученому ответили молодые родители. А то, что у них ребенок насквозь простужен, это им и в голову не приходит. А он, Евдоким Поликарпович, сразу все понял, как только легли спать, - без всякой медицины поставил диагноз. Из каждой щели дует, ветер по полу ходит - да как тут здоровым быть ребенку?
Он не стал много разговаривать с мамой и папой. Дочь у него всегда была слабаком по практической части, с детства не знала никакой работы по дому, все делала за нее сердобольная мачеха, ну а ее ненаглядный Зиночка, или, как он сам представился ему по-первости, Зиновий Зиновьевич, и вовсе оказался без рук. Гвоздя в стену не вбить, лучины не нащепать, а уж чтобы сколотить там какую-нибудь немудреную скамейку (на ящиках сидят!) - об этом и говорить нечего.
В общем, на другой день встал Евдоким Поликарпович, выпил стакан чаю и давай тепло в комнате наводить. Целый день конопатил углы и подгонял рамы. Это он-то, первый секретарь крупнейшего района в области, можно сказать, государства целого по своим размерам! А через два дня и того чище: топором начал махать. Да как махать! С раннего утра до позднего вечера. Как заправский плотник.
На реке ходили волны, тяжелые, размашистые, с белыми гребнями. Тоненькую фигурку Ольги, все еще стоявшей на крутояре, ниже пристани, выгибало, как прутик. И золотом, солнцем вспыхивали ее светлые раскосмаченные волосы.
А что делалось тут, на палубе? Выли и свистели провода над головой, тучи ползали по его плечам, и бух-бух волна снизу. До лица, до глаз долетали брызги. А он - ничего. Стоял. Стоял, один-единственный пассажир на всей палубе, и еще покрякивал, зубы скалил от удовольствия. Хорошо! По нему такая погодка!
И вообще он чувствовал себя сейчас так, будто молодость вернулась к нему, будто прежняя крутая сила бродит в нем. А главное, прошли красные пятна на теле, прошел проклятый зуд. Вот что было удивительно.
За эти годы что только он не делал, к кому только не обращался, чтобы избавиться от своей изнуряющей, изматывающей хвори! К врачам разным ходил - к своим, районным, к областным, раз даже у одной столичной знаменитости на приеме побывал, когда на курорт ездил, к старухам травницам обращался - ничего! В лучшем случае, на какое-то время отпускало. А тут сам вылечился. И чем? Топором. Да, да самым обыкновенным мужицким топором.
А дело было так. Утеплил у дочери жилье, пошел в баню - смыть грязь. И боже ты мой - две версты по грязище, по пустырям, по вырубкам, да под дождем, под ветром.
В общем, он едва ноги приволок обратно, бутылку водки выдул, чтобы отогреться. Так ведь это его, здорового быка, так укачало, а что же сказать о годовалом ребенке? Ему-то как достается эта баня?
Евдоким Поликарпович глядел-глядел на внука, с ног до макушки осыпанного злыми, малиновыми чирьями, и - к дьяволу отпуск! Баню буду строить.
Построил. За две недели построил. Один. Без посторонней помощи...
Подрезов приподнял мокрое, раскаленное ветром и брызгами лицо, привстал на носки - где-то там, в той стороне, за мысом, за крутояром, на котором еще недавно стояла его дочь, осталась построенная им банька. Небольшая, неказистая - из ерунды собирал, ни одного бревна стоящего не было, но живая - с жаркой, трескучей каменкой, со сладким березовым душком. И теперь каждую субботу, где бы он, Евдоким Поликарпович, ни был, обязательно будет вспоминаться ему эта крохотная, стоящая у самого озерка банька. А вслед за банькой будет вспоминаться и вся его жизнь с топором в руках, да такая счастливая и полноводная, какая, возможно, только и была у него один раз - там, на родной Выре, когда он молодым, семнадцатилетним парнем строил школу. Для своей Елены...
Давно уже исчезла из виду Ольга, давно голые, безлесые берега сменились зверской, без единого просвета чащобой ельников, а он все стоял на верхней палубе, один, плотный, несокрушимый, и веселел духом - от радостных воспоминаний, от ощущения собственной силы в обновленном теле, от всего этого раздолья и необузданного шабаша на реке.
2
Спать было еще рано, и Подрезов, спустившись с палубы, заглянул в ресторан - давно не баловался пивком.
Но в ресторане все столики были заняты, а о том, чтобы пробиться к стойке, нечего было и думать.
Ладно, решил Подрезов, зайду попозже, когда схлынет самая шумная и буйная людская пена. И вдруг, когда он уже повернул на выход, его окликнули:
- Евдоким Поликарпович, алё!
Оглянулся - Афанасий Брыкин. Сидит у окошечка, потягивает пивко. Розовый, прямо-таки малиновый от натуги, и улыбка во все рождество.
По его знаку словно из-под земли вырос раскосый жуликоватый официант в белой грязной куртке, напяленной поверх ватника - холодновато было в ресторане, - и будто метлой повымело из-за столика каких-то трех полупьяных работяг.
- Не знал, не знал за тобой таких талантов, Брыкин.
- Дак ведь это, чай, мое воеводство.
- Что ты говоришь! Как же я этого не сообразил? - И тут Подрезов признался, что почти две недели жил у него, у Брыкина, в районе.
Как и следовало ожидать, Брыкин начал пенять и выговаривать ему чуть ли не со слезами на глазах: дескать, почему не брякнул, не дал знать о себе? Уж он бы для кого, для кого, а для него-то, Евдокима Поликарповича, постарался, встретил бы как самого дорогого гостя.
Подрезов терпеть не мог этих бабьих причитаний в мужских штанах, как любил говаривать у него председатель колхоза Худяков, и спросил:
- Куда путь держишь? В область?
- Ага.
- А чего? Не опять ли за новым назначеньем? - пошутил Подрезов.
Брыкин с озабоченным видом пожал кожаными плечами, и Подрезов понял, что у него опять завал в районе. По завалам Брыкин был просто мастер. Куда, на какой район ни посадят, конец один: покатилась под гору телега. Зато кто проворнее, отзывчивее Афони? Надо, скажем, взять обязательство сверх плана по хлебозаготовкам, по молоку, по мясу - а ну-ка, Брыкин, покажи пример. И Брыкин показывает: "Дорогие товарищи! Наш район, подсчитав свои возможности, обязуется... Я призываю последовать нашему примеру..."
Ресторан начал пустеть: быстро выкачали православные бочку. В черное окошко, у которого сидел Подрезов, яростно, со всхлипами хлестал косой дождь.
Брыкин снова и снова подливал ему пива из эмалированного ведерка, которое недавно - уже третий раз - наполнил официант, пил сам и с волнением, взахлеб рассказывал про своего необыкновенно умного сына, который в этом году поступил в торговый институт. Потом, видя, что собеседник не очень-то слушает его, опять заканючил-заныл насчет того, почему он, Подрезов, не заглянул к нему в хоромы, не отведал у него нынешних свежепросоленных рыжиков.
Рыжики у Брыкина замечательные - тут у него просто талант. Да еще какой талант! Он сам их собирал в лесу, сам солил, сам делал специальные бочоночки - ладные такие еловые пузатики с тоненькими можжевеловыми обручами, литра на два, на два с половиной.
Отправляясь в область на совещание по вызову, Брыкин обычно прихватывал с собой парочку таких пузатиков и при случае кое-кому вручал эти дары природы, как он сам выражался. И Подрезов был уверен, что у него и сейчас в каюте наверняка найдется бочоночек с рыжиками, а то даже и не один.
Снова взбурлила жизнь в ресторане, когда подошли к большой пристани, ярко освещенной вечерними огнями.
Тут, помимо новой партии любителей пивка, появилось еще ихнее - райкомовское - подкрепление. Сразу три секретаря: Павел Кондырев, Василий Сажин и Савва Поженский. Все с Северной Двины.
Савву Поженского, покажись тот в ресторане один, Подрезов, пожалуй, и не признал бы: в сером потрепанном макинтошике, в фуражке с мятым козырьком - что от первого хозяина района?
Зато Павел Кондырев и Василий Сажин - комиссары. В таких же хромовых, как он, Подрезов, регланах, туго затянутых в поясе и мокрых от дождя (только блеск пошел по ресторану), в полувоенных фуражках, горделиво посаженных на голову, ну и в соответственных сапожках - щелк-щелк. Правда, Василий Сажин не совсем лицом вышел - желтое, сплошь оспой изрыто, как, скажи, овец пасли на нем, и оскал рта неприятный, хищный какой-то, а Павел Кондырев - хоть в кино. Красавец мужчина! И недаром буфетчица, еще довольно молодая бабенка с ярко накрашенными губами, сразу же начала вытягивать шею в ихнюю сторону.
Встреча была шумной, радостной. Пять перваков скрестили свои дороги - часто такое бывает?
Подрезова обнимали, тискали, лопатили по спине, и - что удивительно - даже старик Поженский не отставал от других. А уж он ли не отличался выдержкой, он ли не умел держать себя в узде! С тридцать третьего в райкомовской упряжке - ну-ко, какой надо иметь ум и сноровку, какую житейскую академию пройти.
Павел Кондырев, как только разместились за двумя сдвинутыми столиками - тут уж не было помех со стороны, все понимали, какая рыба заплыла в ресторан, - побежал к буфетчице насчет пива. Такой неписаный закон: чей район, тот и угощает (а они как раз ехали районом Павла Кондырева).
Пива у буфетчицы в заначке не оказалось - все, дура, распродала до литра, - но Павел Кондырев достал ведро - чуть ли не из запасов команды парохода.
Он же как хозяин и предложил первый тост:
- За Евдокима Поликарповича! За Подрезова, который всегда впереди!
Насчет всегда - это, пожалуй, крепковато сказано. Нынче Подрезов чуть ли не закрывает областную сводку по лесу. Но черт подери! С чего ему опускать голову? Разве всю войну и после войны не он шагал в передовиках? Ну-ко, сплюсуем все кубики, что дал его район за все эти годы, - кого можно поставить рядом с ним? Назвать миллионщиком?
За это уважали его в области. Ну, и за смелость, за удаль уважали.
Удивительная штука жизнь! Уж, казалось бы, среди них-то, хозяев районов, какая может быть смелость да лихость против начальства. Сами начальство. Да и начальство немалое. Первые люди области.
А вот поди ты: везде по одним законам живут. И у них меж собой первая честь и хвала тому, кто перед начальством шею не гнет. А он, Подрезов, не гнул. И не сидел, как мышь, в углу, не делал вид, что его ко сну клонит, когда за товарища надо вступиться или начальству правду в глаза сказать.
Нет, он, как говорится, и с места реплику подавал, так что последний глухой слышал, и на трибуну лез.
В сорок четвертом их, первых секретарей, вызвали на бюро обкома. Специально для того, чтобы дать накачку насчет экономного расходования хлебопродуктов.
С приморского секретаря райкома - это он, бедняга, стоял на ковре - просто пух летел: двести килограммов муки раздал районному активу. И когда? В какое время? В годину великой народной страды!
Секретари сидели - глаз поднять не смели, только бы грозой не задело их, потому что кто из них не делал то же самое у себя!
И вот Подрезов не выдержал:
- Разрешите задать вопрос Севастьянову. (Фамилия секретаря Приморского райкома.)
- Давай.
- Скажи, товарищ Севастьянов, сколько килограмм хлеба на районного активиста досталось из этих двухсот килограмм, розданных тобой?
- От пяти до семи.
- И за какой период эту надбавку ты выдал?
- За год.
- За год пять килограммов на нос?! Ну дак я вот что тебе скажу, товарищ Севастьянов: плохой ты секретарь! Я свой актив чаще подкармливаю. Килограмма-то с три каждый месяц подбрасываю.
Шум поднялся такой, что Подрезов думал - тут ему и конец. Сам Лоскутов, второй секретарь обкома, начал утюжить его - он главный разнос Севастьянову делал:
- Безобразие!.. Судить будем!.. Мы покажем подкормку!!
Но Подрезов - терять нечего - сам кинулся на амбразуру:
- А вы знаете, товарищ Лоскутов, сколько районный служащий хлеба получает? Шестьсот грамм в день. А у этого служащего семья, ребятишки, а ребятишкам этим как иждивенцам двести грамм. Так что этот служащий свои шестьсот грамм никогда и не съедает. А ведь на нем, на районном активе, весь район держится. Они наши руки. У меня один инструктор раз попал в колхоз. В командировку, Вперед-то добрался, все в порядке, а назад пошел вечером - всю ночь просидел под кустом на лугу. А из-за чего А из-за того, что у него куриная слепота, ничего не видит.
Севастьянов отделался тогда простым выговором, а их, секретарей райкомов, бюро обкома специальным решением обязало обратить самое серьезное внимание на бытовое обслуживание районного актива. То есть обязало регулярно подкармливать актив, правда, не выделив для этого никаких дополнительных лимитов.
Вот после этого случая фамилия Подрезова стала известна во всех районах области.
3
В двадцать три ноль-ноль из ресторана перешли в каюту к Афанасию Брыкину.
Во-первых, их стал упрашивать директор ресторана: дескать, к пристани большой подходим, пассажиры нахлынут - до утра не выжить, а во-вторых, из-за Тропникова, заместителя начальника лесотреста. Он песню испортил.
Вошел в пестром халате, как баба, на носу стекляшки с золотыми зажимами, и давай носом ворочать - неаппетитно, мол, не тем пахнет. А потом - мораль: какой пример подаете, хозяева районов?
Лично он, Подрезов, даже бровью не повел - с войны терпеть не мог этого зализанного и расфуфыренного ябедника, - но осторожный и благоразумный Савва Поженский, а вслед за ним и Афанасий Брыкин встали: большая шишка Тропников. И рука у него длинная...
А впрочем, нет худа без добра. Именно в каюте-то у Брыкина они и почувствовали себя человеками. Никаких ограничителей в горле, никаких досмотрщиков со стороны. Своя братва! И уж, конечно, никаких величаний по имени-отчеству. Все - ровня!
Сперва навалились на еду - волчий аппетит разыгрался от пива. Все подорожники - рыбники, шаньги, колобки, ватрушки - все, чем заботливые супруги набили сумки и чемоданы, вывалили на стол, а расчувствовавшийся Афоня сверх того выставил еще пузатик с малюсенькими, копеечными, рыжиками.
Савва Поженский да Иван Терехин (еще один первач, подсевший на последней пристани) попытались ихнему застолью придать деловой характер, что-то вроде производственного совещания устроить - оба так и вкогтились в Подрезова: дескать, как у тебя нынче с хлебом? как с помещениями для скота? что делаешь, чтобы удержать мужика в колхозе? Словом, для этих прежде всего дело. Серьезные мужики.
...
Страницы: | [0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15]
|