Обратная связь Главная страница

Раздел ON-LINE >>
Информация о создателях >>
Услуги >>
Заказ >>
Главная страница >>

Алфавитный список  авторов >>
Алфавитный список  произведений >>

Почтовая    рассылка
Анонсы поступлений и новости сайта
Счетчики и каталоги


Информация и отзывы о компаниях
Цены и качество товаров и услуг в РФ


Раздел: On-line
Автор: Абрамов Федор Александрович
Название:  "Пряслины. Две зимы и три лета."
Страницы:[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10]  [11] [12] [13] [14] [15] 
[16] [17] 

   - Руки-то не замерзли? - спросил Егорша.
   - Чего? - удивилась Лизка и вдруг рассмеялась. - Да ты что, парень, рехнулся? - Она вынула из корзины мужскую рубаху, развернула ее и легко, с ловкостью опытной бабы кинула на веревку. - Вот чего выдумал! Руки замерзли... Да я сколько лет стираю. И дома, и здесь всех обстирываю.
   - Смотри не простудись, - сказал Егорша.
   - Сам не простудись. Может, замерз? Полезай в баньку. Она тепленная. Я только что белье стирала.
   
   Ремонт стиральных машин.
   
   Егорша скосил прищуренный глаз на черные дверцы баньки с деревянным держаком, оглянулся вокруг.
   План созрел моментально.
   - Пойдем, палец поможешь перевязать.
   - Палец? - У Лизки округлились глаза, когда она увидела бинт на его руке. - Где это ты?
   - Ерунда. В лесу поцарапал.
   - Порато? Болит?
   - Временами...
   - Ну ладно. Я сейчас. Подожди маленько. В баньке было тепло, сухо. Привычно пахло березовым веником.
   Пропуская вперед Лизку, Егорша тихонько накинул крючок на дверцы.
   - Иди сюда, к окошечку, тут светлее, - позвала его Лизка.
   Он сел рядом с ней на скамейку, зубы у него стучали.
   - Ну вот видишь, - сказала Лизка, - замерз. А я нисколечко. Весь день на улице в одном платье и вот нисколечко не замерзла.
   - Горячая, значит.
   - Наверно, - усмехнулась Лизка.
   Она склонилась над его пальцем и начала распутывать бинт. Руки у нее были холодные, жесткие.
   - Узелок-то еще не скоро и развяжешь. Топором надо разрубать. Кто это тебе затянул? Тося-фельдшерица?
   - Ага...
   - Ей бы не руки перевязывать, а возы с сеном. Правда, правда!
   Белая Лизкина голова еще ниже склонилась над его рукой. В лучах вечернего солнца она казалась малиновой.
   Егорша надавил сапогом на Лизкин валенок - не понимает, положил свободную руку на плечи - Лизка только рассмеялась:
   - Что, обнесло? Да не бойся. Я еще не развязала. На вот, дрожит, как лист осиновый, а еще мужик называется.
   Егорша перевел дух. Вот еще дура-то набитая! В жизни такой не видал. И тут, отбросив всякую дипломатию, он просунул ей руку под мышку, цапнул за грудь.
   Лизка вздрогнула, мотнула головой, затем резко откинулась назад.
   - Ты чего? Ты чего это?
   - Ладно, ладно. Потише. Не съем. - Не давая ей опомниться, он притянул ее к себе, крепко поцеловал в губы.
   - Ка-ра-ул! Лю-ди!..
   Лизка вырвалась из его рук, кинулась вон, но он оттащил ее назад.
   - Дура! Кто людей на любовь кличет!
   - Не подходи, не подходи! - закричала Лизка, пятясь в угол. Зеленые искры летели из ее глаз. И вдруг она охнула, пала на скамейку и расплакалась. - Я ему стираю-стираю, сколько лет стираю, а он вот что удумал... Рожа бесстыжая... Скажу Мишке... Все скажу...
   Егорша в нерешительности остановился. У него сразу пропало всякое желание возиться с этим недоноском.
   - Ладно, - сказал он, неприязненно глядя на нее, - хватит сырость разводить. Нашла чем стращать, Мишкой... Может, еще в газету объявленье дашь? Ай-яй-яй, какая беда на свете случилась? Семнадцатилетнюю кобылу пощупали.
   Сильным ударом сапога он сшиб с крючка дверку, вышел на улицу.
   Солнце уже закатилось. В красном зареве заката четко выделялись черные вершины елей. А за ручьем, как и прежде, шла долбежка - у дятла, видно, тоже месячник.
   Люди из леса еще не пришли, но барак не пустовал - в левом углу на нарах лежал человек.
   - Загораем? - спросил Егорша. - Почем платят за час?
   Тимофей Лобанов - это был он - приподнялся, блеснул глазами в потемках и перелег со спины на бок.
   - Давай-давай, перемени позицию, - съязвил Егорша, обиженный его молчанием.
   Раньше, когда Егорша приходил сюда до возврата людей из лесу, он частенько заваливался на Лизкину постель и, лежа эдак с папироской в зубах, любил почесать языком с каким-нибудь сачкарем, в особенности с матюкливым стариком Постниковым, но сейчас, проходя мимо Лизкиной постели, он почему-то не решился сделать это.
   Он зачерпнул кружкой воды из ведра, стоявшего на табуретке у печи, напился, достал папироску.
   - Курить будешь?
   - Без курева тошно.
   - Что так? Гитлеровские харчи все еще отрыгаются?
   Тимофей ничего не ответил. Лизка не приходила.
   Что она там делает? Неужели все еще разливается? Ах, черт, надо же было связаться с этой мокрицей! Мало бабья на лесопункте...
   С улицы донесся тягучий визг полозьев - кто-то подъезжал к бараку.
   Егорша выскочил на улицу - где она, дура?
   На кухне огня не было. Он побежал к баньке - надо срочно приводить ее в чувство. А то вернутся скоро люди - хрен ее знает, что ей взбредет в башку. Еще вой поднимет: вот, мол, хотел сильничать. Хороший был бы у него видик!
   Дверка в баньку была закрыта на крючок. Он прислушался - плачет.
   - Лизка, Лизка, кончай бодягу. Слышишь? У тебя ведь обед не варен - что люди-то скажут.
   Ни звука.
   - Слушай, бестолочь, ты хоть людям-то скажи что надо: мол, угорела в бане. Понимаешь?
   Снова плач.
   - Лизка, слышишь? Я на платье куплю - у нас талоны скоро давать будут. Ей-богу!
   У конюшни, за кухней, распрягли лошадь. "Стой, стой, прорва окаянная!" Скрипели еще сани на подходе, и уже голоса людей раскатывались по вечернему лесу...
   Егорша раздумывал недолго. Добежал до кухни, схватил гармонь и - прощайте братья колхозники. Художественную часть перенесем на другой раз.
   Быстрая ходьба темным ельником скоро вернула ему самообладание, и он, посматривая на звезды, с удивлением думал теперь о том, что произошло у него с Лизкой. Какая такая блоха его укусила? Березки, солнышко в дурь вогнали? И главное, хоть бы девка была - не обидно, а то ведь черт-те что - недоносок, кисель на постном масле.
   Со свойственной ему практичностью он живо прикинул возможные последствия - на тот случай, если бы Лизка подняла шум.
   Во-первых, забудь на время дорогу в Пекашино, Мишка на дыбы: "А, гад, сестру мою обижать?" Дедко, конечно, в ту же дуду: "Вот до чего дожили! Девка за нами всю грязь выгребает, а ты отплатил, нечего сказать..." Ну так. А еще кто? Не будут же они кричать на все Пекашино? Ясно, не будут - не дураки.
   Хуже, ежели она, дуреха, подумал Егорша, тут, на Ручьях, растреплет. К примеру, этому самому Лукашину нажалуется. Ладно, Лукашин взовьется - партийный. А ты, душа любезна, что? Да, да! Постой руками размахивать. Мы пока чужих жен не уводим, а кто насчет молодой любви указ? Ну а своему начальничку лесопункта он тоже сумеет ответить. Кубики тебе даем? Даем. На красной доске висим? Висим. Правильно говорю, Кузьма Кузьмич? Не ошибся? Ну и бывай здоров! Встретимся на районном совещании стахановцев.
   В общем, решил Егорша, ерунда. Главное на сегодняшний день - держи производственные показатели. Качай зеленое золото, как велит родина. А этот закон он усвоил неплохо. С пятнадцати лет топор из рук не выпускает. И завтра он еще даст кое-кому прикурить.
   Скоро между деревьями стала проглядывать звездная Сотюга, а потом вдали, на крутояре, замелькали и огоньки.
   Егорша развернул гармонь:
   
   Лесорубы, лесорубы,
   Лесорубы - золото...
   
   С песнями подошел к лесопункту.
   
   2
   
   Михаил вошел в избу - Лизка. Сидит у стола на лавке.
   - Ты чего это надумала, а?
   - Что уж, девке и домой нельзя? - вступилась мать.
   - Да нет, почему же... Я к слову.
   Михаил разделся, снял валенки и поставил на печь, босиком прошел к столу. Мать подала крынку молока.
   Ребята давно уже спали - время было позднее, за полночь. Лизка, судя по яркому румянцу на щеках, явилась домой недавно.
   Его удивило ее молчание.
   - У тебя все в порядке? Ничего не случилось?
   - Да нет, ничего... - не сразу ответила Лизка и громко, с всхлипом ширнула носом.
   - Невеста... Нос-то пора на сушу выволакивать. Не маленькая.
   И тут Лизка вдруг обхватила голову руками и разрыдалась.
   Михаил переглянулся с матерью, отодвинул в сторону крынку с молоком.
   - Что, говорю, случилось?
   - Не зна-а-а-ю.
   - Не знаю? Как не знаю? Ночью домой прибежала и не знаю...
   - Да так... Скучно чего-то стало...
   - Скучно? Хэ, скучно... Когда я был у вас на Ручьях? Неделю назад? - Михаил побарабанил пальцами по столу. - Ты хоть спрашивала там кого? Нет? Ничего себе. Люди все в лес на месячник, а я пробежки по ночам делать...
   Михаил еще говорил что-то в том же роде, потому что его начинали злить эти "ничего" да "не знаю", потом накричал на мать, которая, вместо того чтобы хоть какой-то ясности добиться от своей доченьки, набросилась на него - вот, мол, какой зверь, девке хоть домой не показывайся, - и в конце концов махнул рукой. Пускай разбираются сами. Сколько еще переливать из пустого в порожнее?
   И он вышел из-за стола, лег на кровать и больше не сказал ни слова.
   А утром проснулся - стоит Лизка возле него и улыбается. И уже одета, рукавицы на руках.
   Он ни черта не понимал.
   - Мати, что у нас с девкой делается? То слезы в три ручья, то рот до ушей.
   Лизка смущенно рассмеялась:
   - Да нету ее. На телятнике. - И протянула ему руку. - Не сердись на меня, ладно? Я побежала.
   - Постой - побежала. - Он спрыгнул с кровати, быстро оделся.
   - Ты поела чего-нибудь?
   - Нет, не хочу.
   - Вот счастливый человек! А я бы собаку сейчас сожрал.
   Выйдя из заулка на дорогу, Михаил несколько дольше обычного задержал руку сестры и вдруг, пристально глядя на нее, решил:
   - Подожди. Я немного подброшу тебя. Выстоявшийся за ночь конь подкатил к дому на рысях, розовый, как само утро.
   - Садись! - крикнул Михаил.
   И замелькали пекашинские дома, заплясали окна, налитые печным жаром. А потом они спустились под гору, выехали на реку, и как раз в эту минуту из-за елей на Копанце показалось солнце.
   И понеслись, полетели брат да сестра навстречу солнцу - рысью, вскачь, под поклоны еловых вышек, расставленных вдоль зимника.
   Михаил оборачивался назад, кричал:
   - Хоро-шо-о?
   И Лизка, довольнехонькая, без слов, одними глазами отвечала: "Хорошо!" - а когда дорога стала подниматься с реки в угор, к лесу, она вдруг обняла его и спрыгнула с саней:
   - Спасибо, брателко Я теперь добегу.
   Да, тут надо было расстаться, нельзя ему дальше, потому что он сейчас и за председателя, и за бригадира, и за мужика - во всех лицах. Сено - он, дрова - он, бабьи слезы да ругань - он, и перед райкомом за всех отдуваться - тоже он. Вот какой у него сейчас месячник! И, конечно, не будь всего этого, он, наверное, помягче бы обошелся вчера с сестрой. Но что же все-таки у нее случилось? Из-за чего она так убивалась-плакала?
   - Слушай!.. - крикнул Михаил.
   Лизка оглянулась, махнула рукой и опять побежала в угор, бойко, по-бабьи размахивая руками.
   
   3
   
   Восемь километров Лизка пробежала, ни разу не отдыхаючи.
   И вот спуск с горы - масляно блестит колея на солнце, а внизу барак, конюшня, кухня, банька, вся заплывшая сверкающими сосульками. Все как раньше. И с нею ничего не случилось - стоит на ногах крепче прежнего. А ведь вчера ей казалось - конец жизни пришел. И она не то что на людей, на белый свет взглянуть больше не сможет.
   Ах ты батюшки! Где только был ум? Все бросила, никому ничего не сказала, построчила домой. Спасай, мати! Спасай, брат! А от чего спасать-то?
   Нет, сунулся бы теперь этот дьявол кудреватый, она бы знала, как образумить его. Расплакалась, расквасилась, а надо было ковшом, кочергой - чем попало огреть. Не суй лапы - не на ту наехал. В песне-то не зря поется: "У Егорушки кудерышки, кудерышки кругом. Это я назавивала суковатым батогом". Жалко вот только, что частушку-то она вспомнила поздно. Утром, когда мать стала затоплять печь. А то бы она не точила всю ночь слезами подушку, не сводила с ума родных.
   Ладно, не дивитесь, ели, не судите, люди: не все рождаются сразу умными.
   Барак сегодня был пустой. Солнечные зайчики мельтешили по кругляшам закопченных стен. А на столе немытая посуда, черные от сажи чайники, котелки...
   Небывалая хозяйственная страсть, желание хоть как-то загладить свою вину перед людьми охватили все Лизкино существо. Она сняла с себя ватник, платок, сбегала на ручей за водой, развела в кухне огонь, все перемыла, прибрала, начистила картошки на обед, замочила треску, затем вспомнила, что у нее белье вчерашнее на веревке висит, - собрала белье. А что еще делать?
   Долго не раздумывала: оделась, вскинула топорик на плечо - и в лес.
   Давно она не была в лесу. С той самой поры, как ее на кухню поставили. Работенка неприметная, а хватает. Утром - чай, завтрак, немудреная пускай еда - мусенка или каша овсяная, а встать надо раньше всех. А люди в лес отправились - все надо прибрать, пол подпахать, а то и помыть, а потом стирка, тому рубаху зашить, этому рукавицы починить - как на огне горят рукавицы, а там, смотришь, и темень: про обед смекай, барак топи, баню топи - люди в лесу намерзнутся, хоть каждый день готовы париться.
   Но теперь дело другое. Теперь дни стали длинные - можно и ей часа на два, на три в лес выходить. Раз у людей месячник, пускай и у нее будет месячник. Да, может, и копейку какую положат - не помешает.
   Первым человеком, которого увидела Лизка в лесу, была Раечка Клевакина.
   Идет, отвешивает земные поклоны лошадка, нагруженная сосновым долготьем, а Раечка бежит сзади - в новых черных валенках, в ярком платке с длинными кистями, и белые зубы напоказ - за версту видны. Легко, как на празднике, живется Раечке. Лес ей в новинку, вроде забавы после зимнего сиденья на маслозаводе. "Ой, как у вас тут красиво, Лиза!.." Красиво, когда солнышко с утра до вечера барабанит. А вот что бы ты запела в морозы, когда тут ели в лучину щепало?
   - Лиза, Лиза! - замахала руками Раечка. - Где ты была? Мы вчера просто с ума сходили...
   Лизка подождала, пока Раечка не подбежала к ней, сказала:
   - А чего сходить-то? Я ведь не иголка - в сене не потеряюсь.
   - Да как же! Мы пришли из лесу, а тебя нигде нету, обеда нету...
   - Ладно, невелики баре. Раз-то и сами сготовите. Раечка пристально, отступая на шаг, оглядела ее:
   - Ты сегодня какая-то не такая.
   - Не выдумывай, - отрезала Лизка и пошла дальше, навстречу следующей лошади.
   Ехал Петр Житов - здоровая нога на весу, другая, с протезом, прямая, как палка, вытянута по бревну.
   Трудповинность на Петра не распространялась - инвалид. Но как быть, если на месячник выписали жену, а дома трое малых ребятишек, корова да еще мать-старуха, за которой тоже присмотр нужен?
   Петр Житов, то ли оттого, что вообще не заметил ее, то ли потому, что своих забот хватает, проехал мимо, не разжав губ.
   Лизка немножко приободрилась: двух человек встретила - ничего, сквозь землю не провалилась и Раечке ответила как надо. Может, и с другими обойдется.
   Рабочий день был в разгаре. Делянка ревела и ухала. С гулом, с треском падали мохнатые ели, взметая целые облака снежной пыли, визжала пила, с остервенением вгрызаясь в смолистую древесину, а в снегу по грудь, по репицу бились лошади: самая это распроклятая работка - вывозить бревна с делянки на большую дорогу.
   Но на перевалочном узле работа и того тяжелее. Тут вытащенное из леса бревно надо свалить да сызнова навалить на сани и подсанки. А сколько этих саней да подсанок пройдет за день!
   Навальщики - Лукашин и Иван Яковлев - храпели не хуже лошадей. Оба в одних рубахах, оба без шапок, у обоих лица мокрые, блестят на солнце.
   Тем больше удивил Лизку возчик, который сиднем сидел в стороне. Надрывайтесь, рвите, мужики, жилы, а мне и горюшка мало. А ведь на навалке так: самая распоследняя бабенка и та старается чем-нибудь помочь, по крайности топчется вокруг, вид делает, что помогает.
   Но вскоре, подойдя к навальщикам поближе, Лизка поняла, в чем дело. Возчиком был Тимофей Лобанов, а какая же помощь от Тимофея? Замаялся человек брюхом - день на ногах да день лежит на нарах.
   - В помощницы примете? - громко, с наигранной бодростью крикнула Лизка.
   - А-а, объявилась гулена! - коротко мотнул головой Лукашин.
   Аншпуг, которым он выцеплял бревно с комля, в то время как Иван заносил его с вершины на подсанки, выгнулся дугой. Лизка кинулась к Лукашину на помощь, но Иван Яковлев - огонь-мужик - раньше ее оказался возле напарника. Подскочил, подвел под комель свой аншпуг, скомандовал:
   - Взя-ли!
   И комель грузно, со скрипом лег в колодку саней.
   - Давай, Лобанов, - сказал Иван, быстро закрепив бревно веревкой, - заводи свой мотор.
   - Подождите немного. Сейчас...
   - Да ты хоть лошаденку отведи в сторону. Вон ведь другая на подходе.
   Тимофей, держась обеими руками за живот, приподнялся - лицо землистое, в судороге, рот, как у рыбы, выброшенной из воды. Сел опять.
   - А, мать-перемать... - выругался Иван, схватил вицу и огрел коня.
   Конь рванулся, оттащил воз на сажень, на две и встал. Лизка живехонько сообразила:
   - Ну-ко, давайте я. Пущай человек передохнет.
   - А ты ничего? Сумеешь? - спросил Лукашин.
   - Вот еще! Я да не сумею. Колхозная девка.
   Топор втюкнула в комель бревна, взяла вожжи в руки:
   - Ну, давай, Карько! Поехали.
   Карько - конь с понятием. Самый трудный перевал от делянки до поворота просадил без остановки. Ну а дальше - о чем печалиться дальше? Сиди на бревнышке да пошевеливай вожжами. Дорога сама прибежит к речке.
   Вот как, оказывается, надо жить. Не поленись, подставь в трудную минуту людям свое плечо - и все тебе простят. Да, вспомнить Семеновну-соседку. Бывало, еще в войну Семеновна ее учила: "Не слезами, девка, замаливай грехи - работой. Работа-то - самая доходчивая до людей молитва". Так оно и есть. Старые люди худому не научат.
   Солнышко припекало, как летом. И Лизка подставляла ему то одну щеку, то другую. И не одна она сейчас грелась на солнышке. Грелась ель рогатая, густо, от маковки до подола обвешанная старыми шишками, грелись березы-ластовицы, грелась лесная детвора - верба. Эта весело, серебряными садиками разбежалась по лесу.
   И Лизка, вытягивая шею, смотрела на всю эту красоту - на березы, на ели, на заросли распушившейся вербы, вокруг которых был густо истоптан искрящийся наст зайцами, и ей казалось и несправедливым и диким сейчас: за что все клянут лес? Почему с малых лет пугают в Пекашине: "Вот погоди, запрут в лес - посмотрим, что запоешь!"?
   
   
   ГЛАВА ДЕСЯТАЯ
   
   1
   
   Ужинали в две смены - все сразу за стол не умещались.
   Пока ели отец с матерью и невестки со старшими детьми (младшие уже спали), Анисья с Тимофеем выжидали у печи на скамейке.
   Тимофей сидел в ватнике, босой. Он только что приехал из леса, и мокрые, набухшие водой валенки с грязными, сырыми портянками стояли возле его ног - их бесполезно было ставить на печь, все равно не просохнут, - и Анисья ждала того часа, когда свекровь начнет класть на ночь в печь дрова и когда заодно с дровами можно будет сунуть в печь и валенки.
   - Дорога-то в лесу еще на ладах? - спросила Татьяна.
   Анисья с благодарностью посмотрела на нее. Татьяна, жена самого младшего ее деверя, была единственный в семье человек, который замечал Тимофея. Остальные не замечали.
   - Ничего, можно ездить, - ответил Тимофей.
   Разговор на этом и кончился, потому что старик так мотнул головой, будто его током дернуло.
   Кончив ужинать, Трофим вышел на середку избы, стал молиться. Следуя его примеру, перекрестилась Авдотья, старшая сноха, жена Максима, ту, в свою очередь, поддержала Тайка, жена Якова, да еще на свою дочку зашипела: "Перекрестись! Не переломишься".
   Все это, как хорошо понимала Анисья, предназначалось для Тимофея - раньше ни Авдотья, ни Тайка, выходя из-за стола, на божницу не глядели.
   Ужин был не лучше, не хуже, чем всегда: капуста соленая из листа-опадыша (Анисья уже по снегу собирала его на колхозном капустнике), штук пять-шесть нечищеных картошин. Хлеба не было вовсе - редко кто в Пекашине ужинал с хлебом.
   Тимофей, заняв за столом место отца, начал отгребать от себя картофельную олупку (нашел время чистоту наводить), потом, подняв глаза к жене, сказал:
   - Молочка бы немножко... Нету?
   Анисья не то чтобы ответить - глазом не успела моргнуть, как с кровати соскочил старик, заорал на всю избу:
   - Молочка? Молочка захотел? Ха! Молочка...
   - Молочко-то мы, Тимофей Трофимович, на маслозавод носим, - с притворной любезностью разъяснила Тайка. - Триста тридцать литров с коровы.
   - Не слыхал? Забыл, как в деревне живут?
   - Отец, отец... - подала голос мать.
   - Что отец? Молочка ему захотелось. А ты заробил на молочко-то? Заробил?
   - Да ведь он болен, татя, - вступилась за мужа Анисья.
   - Болен? А-а, болен? А отца с матерью объедать не болен? Не вороти, не вороти рыло! Правду говорю. Тут, широко зевнув, жару подбросила Авдотья:
   - Кака така болесь - фершала не признают...
   - Да, да, - подхватил старик. - Кака така болесь? Работы не любит, а молочко любит. Знаем...
   - Да помолчи ты, пожалуйста, - поморщился Тимофей.
   Если бы он, Тимофей, не махнул при этом сжатой в кулак рукой, может быть, все еще и обошлось бы, может, и не дошло бы дело до полного скандала. Но когда старик увидел кулак, он, казалось, потерял всякий рассудок. Выбежал на середку избы, заметался, замахал руками:
   - Я - помолчи! Я - помолчи! В своем-то доме помолчи? Вот как! Может, драться еще будешь? Валяй, валяй! Нет, будё! Помолчал. Хватит! Попил ты моей кровушки...
   - Отец, отец... Чего старое вспоминать?
   Старик, как бык разъяренный, метнулся в сторону старухи:
   - Не вспоминать? А он подумал, подумал, каково отцу тогда было? Коммунар, мать твою так... Как речи с трибуны метать - коммунар... А как воевать надо - шкуру свою спасать!..
   Тимофей медленно, опираясь обеими руками на стол, встал, пошел под порог. А на него от кровати, от задосок, от шкафа - отовсюду из сумрака избы, слабо освещенной коптилкой, смотрели глаза - Авдотьины, Тайкины, ребячьи, - и в тех глазах не было жалости. И даже глаза Татьяны на этот раз отливали холодным и беспощадным блеском. У всех у них на войне погибли мужья и отцы - и они не могли простить ему, что он был в плену.
   Анисья заплакала. На полатях кто-то всхлипнул из детей, - неужели Лида?
   - Отец, отец... Тимофей... - стонала старуха. - Онисья... Да что вы, господи... Что вы...
   Анисья, прихрамывая, кинулась к мужу, который, уже сидя на скамейке, наматывал на ногу сырую портянку, и то ли взгляд его остановил ее, короткий, бешеный, в котором она вдруг узнала прежнего, норовистого Тимофея, то ли горло ей перехватило, но она ничего не сказала.
   - Прощай, отец... Прощай, мама...
   - Ответа Тимофей не дождался.
   Весенняя сырость поползла от порога по полу, и на какое-то время все услышали, как в открытую дверь пробарабанила с крыльца частая капель.
   Анисья выбежала вслед за мужем. Вернулась она с улицы скоро - женщины еще готовили себе постели.
   - Что, и с женой разговаривать не захотел? - кольнула Тайка.
   Татьяна сказала без злости:
   - Куда он теперь, ночью-то...
   - Куда? Ясно куда... - ответила Авдотья. - Дальше сестры не уйдет.
   - Вот-вот, - подхватил старик. - Принимай, Олька, нахлебника - своих мало... - И вдруг круто, по-лобановски заорал: - Гасите огонь! Сколько еще будете карасин жгать?
   Анисья, пробираясь меж постелей, подошла к столу, задула коптилку.
   
   2
   
   Тимофею было семнадцать лет, когда отец до беспамятья отхлестал его чересседельником. Отхлестал за то, что Тимоха на виду у всей деревни вместе с коммунарами стаскивал кресты с церкви. Но учение впрок не пошло. Через год, не спросясь у отца, Тимофей женился на коммунарке и ушел в коммуну.
   Сам Трофим и слышать не хотел о коммуне. Старший сын в мужики вышел, у других ребят уже топор в руках держится, девка малая за прялку села - да он такую коммуну у себя раздует, первым хозяином на деревне станет.
   Но от коммуны Трофим не ушел. И не ласками, не уговорами, не прижимом земельным взяли его коммунары (самое лучшее поле оттяпали), а детскими валенками.
   Как-то прижало Трофима с деньгами - ни копейки нет в доме. Думал-думал Трофим: а что же Тимоха ему не помогает? Зря он поил-кормил его, сукина сына?
   И вот когда он вышел на реку (коммуна была за рекой, в монастыре), навстречу ему попались коммунята-школьники. Все в черных фабричных пальтишках, все в шапочках одинаковых, все в рукавичках вязаных. А главное - все в валеночках с кожаными союзками и кожаными подошвами. Вот что поразило Трофима. А поразило потому, что на дворе была оттепель и сам он шлепал в сырых, набухших водой валенках. А коммунята бегут себе в этих валеночках, обшитых кожей, бегут да посмеиваются: сухо ноге.
   Да, подумал Трофим, провожая ребятишек глазами, хитрую обутку придумали коммунары. И зимой ходи - нога не мерзнет, и ранней весной, когда нога еще не терпит сапога, тоже хорошо.
   И так эти валенки с кожаными союзками запали ему в голову, что он с того дня лишился всякого покоя. Станет утром обуваться - валенки, станет разуваться - валенки, ночь придет - и во сне снятся валенки.
   Кончилось все тем, что Трофим вступил в коммуну.
   А через два года коммуна распалась, и над Трофимом потешалась вся деревня. Ехал Трофим за реку - два воза хлеба (амбар выгреб до зернышка), две коровы, две лошади, семь штук овец, плуг новый, а выбирался оттуда на маленьких саночках, на каких зимой воду от колодца возят. К дому своему подошел - замок в пробое, и ключ от того замка не у него в кармане, а в сельсовете. Государственная собственность. И - что поделаешь - пришлось Трофиму выкупать свой дом, заново обзаводиться коровой, домашним скарбом.
   Выдюжил, поднялся Трофим, в колхозе зажил не хуже других. Только сына Тимофея с тех пор уж нельзя было поминать при нем - старик выходил из себя. И даже война не примирила его с Тимофеем. Даже в войну, когда вдруг находило на него прежнее хвастовство и бахвальство и он, загибая пальцы на руке, начинал перечислять своих сыновей, Тимофея не упоминал. И никто не слыхал, чтобы он когда-нибудь горевал или жаловался, что от Тимофея нет вестей с первого дня войны. Нет, такого не было, такого в Пекашине не помнили.
   А потом, как стала откатываться война на запад да как бабахнула напоследок четырьмя похоронками - Максим убит, Яков убит, Ефим убит, муж у дочери убит, - заговорил Трофим и о Тимофее. Молись, старуха, молись! Все молитесь! Может, хоть этого-то у смерти отмолите. Три снохи с малыми ребятами, дочь Александра с ребятами, еще четвертая сноха приехала из города с ребятами. И все малые, все беспомощные, все, как расхлестанные бурей, жмутся к нему. А он-то пень трухлявый. А он-то не работник больше. Его самого подпирать надо.
   И вот бог ли услыхал их молитвы, звезда ли у Тимофея особая - пришла весточка: жив.
   И надо ли говорить, что у Лобановых теперь только и было разговору: вот приедет Тимофей Трофимович, вот дождемся дяди Тимоши... А сам Трофим - тот и вставал, и ложился с одними и теми же словами: "Ну, не думал, ну, не ждал, что от Тимохи будут хлебы".
   Приехал Тимофей. В избу вошел в какой-то старой рвани - шинель не шинель, кафтан не кафтан, на ногах валенки, как ступы, проволокой перетянуты. И та проволока с мороза скрипит, зубы из десен рвет...
   Да Тимофей ли это? Может, какой ряженый подшутить над ними захотел? Сколько солдат перевидал Трофим за эти полтора-два года - и своих, пекашинских, и чужих, из других деревень (всякие с войны возвращались: и мордастые, раскормленные, будто они и не на войне были, а на курорте, и худущие, тощие, как холера), но такого доходяги он еще не видел. А ведь Тимофей не просто солдат - командир...
   Рухнула в тот вечер и эта надежда у Лобановых, и война еще раз проехала по ним: Тимофей вернулся из плена. Да мало этого - вернулся больным. И не на работу пошел устраиваться на другой день, а в больницу. Принимай, отец, еще одного нахлебника. Тянись из последних жил, гни старую хребтину, а я по больницам ходить буду. Тяжело воевал - всю войну в плену отсиживался...
   И тут все прежние обиды восстали в Трофиме. И он с еще большей яростью, чем прежде, возненавидел Тимофея. И теперь опять, как прежде, никто из домашних не смел упоминать при нем имя Тимофея, пока тот был в лесу, а когда он приезжал из лесу домой, Трофим не разговаривал с ним.
   
   3
   
   О том, что вместе с Анфисой Петровной вечор приехал Тимофей Лобанов, Михаил узнал от самой Анфисы Петровны. Утром, когда они ехали на склад.
   Ничего нового в этом для него не было - Тимофей всю зиму осаждает Тосю-фельдшерицу, - и он только плечами пожал. Потом, когда они нагрузили мешки с ячменем на сани, Анфиса Петровна снова заговорила о Тимофее:
   - Лобанова дожидаться не буду. Насовсем, видно, приехал.
   - Насовсем? - удивился Михаил. - А кто его освободил?
   - Больной он. Наскрозь больной. И сам мучается, и нас всех замучил.
   - Ну это уж как медицина, резонно сказал Михаил. - Ей виднее.
   Тут со скотного двора прибежала ночная сторожиха Маня ("Михаил, зачалось у Мальвы"), и он, наскоро попрощавшись с Анфисой Петровной, даже забыл передать поклоны Лукашину и Лизке, побежал на скотный двор.
   Мальва - крупная черно-пестрая корова-двухведерница - была их колхозной знаменитостью. Ни о ком из пекашинцев, если не считать Федора Капитоновича, ни разу не писали в областной газете, а о Мальве писали уж трижды и даже портрет давали. Лукашин, как-то размечтавшись в правлении, сказал: "Вот было бы у нас все стадо, как эта Мальва, тогда бы кое-что можно сробить". А уезжая на лесозаготовки, специально напомнил: проследи за отелом.
   Мальва отелилась благополучно. Телку выдала как по заказу - крепкую, ширококостную, с той же, точь-в-точь, как у самой, рубашкой.
   Но вот что значит знаменитость! Сена с мерзлиной - а другие коровы и такого не имели - есть не стала. Подай ей сено, так сказать, соответственно ейной, коровьей, номенклатуре. И пришлось подать. Пришлось выделить воз мелкого, коневого, из того самого зарода "энзе", который берегли на посевную.
   Выйдя со скотного двора, Михаил завернул по пути в кузницу, сделал перекур с Ильёй Нетесовым и пошел было домой что-нибудь перехватить - Анфиса Петровна подняла его, когда у матери еще дрова не прогорели в печи, - но вдруг вспомнил, что у него в кармане сводка, и повернул в правление.
   Сводка, привезенная Анфисой Петровной, была не из веселых. Вывозка леса за последнюю неделю упала на тридцать два процента. И, в общем-то, понятно, почему упала: весна. Каждому ребенку ясно, что весной на сани не навалишь столько, сколько зимой. Но для Подрезова, когда речь идет о лесозаготовках, весны не существует. Подрезов сразу же спросит: "А меры? Какие приняты меры?"
   Меры, по мнению Михаила, приняты. Анфиса Петровна увезла три мешка ячменя (за этим и приезжала), - куда же больше? Людям хлеба нету, а лошадей кормим. Но для Подрезова это не меры. Вот если бы он, Михаил, сказал, что десять лошадей добавочно в лес направили да столько же людей - вот тогда да. Тогда меры - получай личную благодарность от первого секретаря райкома.
   Думая о предстоящем разговоре с Подрезовым, Михаил вышел с задворок на большую дорогу и, повернув голову на стук топора, увидел Тосю-фельдшерицу.
   Тося в желтом заношенном халатишке - неряха баба - рубила у крыльца жердь. Дров на медпункте не было, и Михаил знал, что, как только увидит его Тося, так сразу же поднимет лай, но он вспомнил про Тимофея и крикнул:
...
Страницы:[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10]  [11] [12] [13] [14] [15] 
[16] [17] 

Обратная связь Главная страница

Пишите нам по адресу : info@e-kniga.ru

Copyright © 2010. ASU-Impuls