Ленард брезгливо, двумя пальцами поднял полевую сумку, лежавшую возле комиссара, и велел солдату снять планшет с командира, обнимавшего разбитый пулемёт.
- Захватите это, снесите в штаб, пусть посмотрит переводчик, - сказал: он.
Когда нам нужно попасть в определенное место в срок, нужно подумать о
такси. Конечно, это не дешёвый вид передвижения, но зачастую, он является первоочередным. В Москве существует масса таксопарков. И это большой плюс для клиента, т.к., есть выбор, а значит и торг.
Бах сказал:
- Вокруг наших брошенных окопов обычно лежат целые груды газет, иллюстрированных журналов, а тут вокруг окопов ничего этого нет
- Это глубокое наблюдение, - насмешливо сказал: Ленард, - но все же интересно сейчас не это. Здесь явно был командный пункт, судя по виду трупов, эти командиры были ликвидированы в первый день атаки. Выходит, что красноармейцы сами без командиров дрались с таким звериным упорством. А мы их считаем безинициативными...
- Пойдёмте, - сказал: Бах, - я не выношу этот сладкий запах, после того, как надышусь им, два дня не могу есть мясных консервов.
Поодаль бродили солдаты
- Да, хорошая штука - солдатская дружба, - сказал: Бах, - посмотрите.
Он указал Ленарду, как солдат Штумпфе обнял солдата Ледеке и, шутя, толкает его на труп красноармейца с поднятой скрюченной рукой.
- Вы всё же сентиментальный болван, - с внезапным раздражением вдруг сказал: Ленард.
- Почему это? - спросил пораженный Бах.
Ему казалось, что Ленард посмеивается над тем, что он затеял с ним откровенный и сложный разговор, действительно, надо быть болваном для этого, - с нацистом, эсэсовцем, с человеком, о котором все говорят, как о явном работнике гестапо.
- Почему, я не понимаю вас, разве солдатская дружба плохая вещь? - спросил он снова.
Но Ленард молчал - он ведь не имел права сказать, что этот самый весёлый и всеми любимый солдат Штумпфе три дня назад передал ему написанный в полевую жандармерию донос об опасных разговорах, которые ведут его друзья Ледеке и Фогель.
Офицеры ушли, а солдаты продолжали бродить среди развалин.
Ледеке заглянул в полуподвал с проломанным потолком.
- Видимо, здесь был перевязочный пункт, - сказал: он.
- Гляди-ка, Ледеке, женщина, это по твоей части, - сказал: Фогель.
- Ужасный вид.
- Ничего, сейчас пригонят жителей, они всё это закопают. Ледеке, рассеянно оглядывая мертвые тела, сказал:
- По-моему, искать тут нечего, имущества нет, тут и приличного полотенца или платка не подберёшь.
Лишь Штумпфе продолжал трудолюбиво перетряхивать тощие вещевые мешки, сердито отбрасывая сапогом котелки и кружки.
В одном мешке он нашёл обернутую в чистую белую тряпочку плитку шоколада, в полевой сумке убитого лейтенанта среди тетрадок, бумажек, писем он обнаружил ножик, зеркальце, довольно приличную бритву. Подумав немного, он всё это бросил.
Но под конец его трудолюбие было вознаграждено.
Когда офицеры ушли из командирского блиндажа, Штумпфе забрался туда и нашарил в углу полузасыпанный глиной пакет.
Он даже запел от удовольствия, увидев, что ему достались прелестные, ни разу не одёванные дамские вещи.
- Ребята! - крикнул он. - Поглядите-ка, вот неожиданность: Купальный костюм! Сорочка с кружевами! Шёлковые чулки! Флакон духов!
47
Марья Николаевна Вавилова проснулась в пятом часу утра и негромко окликнула дочь":
- Настя, Настя, вставай!
Настя, потягиваясь, терла глаза, потом стала одеваться и расчёсывать гребнем волосы, плачущим голосом бормотала:
- Ой, не выспалась я, - и она, нарочно сердито морщась, дёргала гребень - от этого проходил сон.
Марья Николаевна нарезала хлеба для спавшего на постели Вани, налила в кружку молока, прикрыла всё это полотенцем, чтобы кошка не позавтракала раньше, чем сын проснётся. Потом припрятала в сундук спички, хлебный нож, шило - все опасные предметы, к которым Ваня в свои одинокие утра проявлял особый интерес, погрозила кошке пальцем, выжидающе поглядела на допивавшую молоко Настю.
- Пошли, что ли, - проговорила она.
- О господи, - со вздохом, по-старушечьи раздражённо, сказала Настя, - хоть хлеб дайте дожевать. Стали вы бригадиром, так прямо спасения от вас нет.
Марья Николаевна подошла к двери, окинула взглядом комнату, вернулась, открыла сундук и, вынув оттуда кусок сахару, положила его под полотенце, где лежал приготовленный для Вани завтрак.
- Ну, чего надулась? - сказала она дочери, не поглядев на неё, но уж зная, что Настя обиделась: - Ты-то не маленькая, обойдёшься.
Когда они вышли на двор, Марья Николаевна, глядя на дорогу, негромко проговорила:
- Полгода сегодня, как отец наш ушёл.
Настя, видимо поняв ход материнских мыслей, скачала:
- Да я разве жалею сахар для Вани, пусть ест, мне-то что, я сахара и не люблю совсем.
Хорошо шагать после душной избы по непыльной, смоченной холодной росой дороге, поглядывать на милые с детства картины, разминая в ходьбе вчерашнюю затаившуюся в теле усталость, растворяя в ходьбе не прошедший ещё сон.
Как хороша была густая, подвижная, шелковистая зелень озимой пшеницы, освещённая косыми лучами раннего сентябрьского солнца; она шевелилась от прохладного восточного ветра, и казалось, это огромное живое и молодое существо легонько дышало, проверяя свою силу, радуясь жизни, свету, незлой прохладе воздуха. Нежные перья всходов пропускали через себя косые солнечные лучи и становились полупрозрачными. Зеленоватый свет переливался и мерцал над всем полем...
Сколько нежной, ребячьей, несмелой прелести было в каждом вершковом растеньице и какая упрямая, могучая сила чувствовалась в беловатом, толстом, прямом, стрелкой брошенном стебельке, сколько тяжёлой, чёрной работы проделали они, чтобы пробиться сквозь землю, раздвинуть зелёным плечиком комья земли, для них подобные тяжёлым глыбам гранита.
И в утренней зелёной прелести озими, в её промытой чистоте, в её ребячьей молодости всё казалось противоположно печали осенних полей, побуревшей траве, поблёкшим красным и жёлтым листьям осин и берёз, эта сияющая пронзительная зелень была единственно молодой, начинающей жизнь в увядающем осеннем мире прохладного воздуха, безжизненных, седых нитей бабьего лета, холодных, таящих в себе рассыпчатую белизну снега, облачков, кое-где плывущих в голубой пустоте небосвода. Разве могла с её молодостью сравниться задымленная пыльная зелень угрюмых старых елей, протянувших над просёлком свои тяжёлые ветви-ласты.
И всё же эта сентябрьская озимь, дружно и широко взошедшая на поле, чем-то да отличалась от беспечной молодости цветущих весенних садов и лугов. В её плотном строе, в её тугой густоте была не только весёлая молодость, была готовность вскоре, ещё не повзрослев, встретить суровость зимних метелей, была насторожённость, серьёзность.
В этой сомкнутой, упругой, плечо к плечу стоявшей дружине ощущалась приготовленность к трудной судьбе, упрямая, крепкая силёнка. И когда зазевавшееся облачко набежало на солнце и широкая тень бесшумно поплыла по скошенным и нескошенным полям и вдруг пошла по озимым всходам, они стали не то что тёмнозелёными, а почти чёрными, хмурыми, и вся их серьёзная, насторожённая сила сделалась особо очевидна.
А люди, работавшие в этот ранний час в поле, ощущали не только пустоту осеннего пространства и прохладу ветра, вещающую близость зимы, - они ощущали и печаль военной поры.
Девушки-подростки, женщины и старухи, повязанные платочками, жали серпами пшеницу, а по соседству на сжатом уже поле старики укладывали просохшие снопы на подводы, покрикивали на помогавших им мальчишек...
Казалось, миром и покоем была полна эта картина уборки хлеба под нежарким, утренним солнцем, под ясным простором осеннего неба.
Привычно шумела на гумне молотилка, негромко шуршало дышащее холодком скользкое веское зерно, оживлённо выглядели потные лица девушек, такими знакомыми и обычными были и серо-голубой пыльный туман, и душный, сухой запах, шедший от нагревшихся снопов, и перламутровый блеск легчайших соломенных чешуек, вившихся в воздухе, и хруст соломы под ногами...
Но Марья Николаевна Вавилова видела, чувствовала, знала, что всё в этой, казавшейся мирной картине дышало войной. Женщины в мужских сапогах, старик в солдатских штанах и старой гимнастёрке, этот четырнадцатилетний подросток в выцветшей пилотке с тенью звёздочки, обозначенной на необгоревшей от солнца и мороза материи, два малыша в штанишках со шлейками, пошитых из старых маскировочных халатов в оливковых и черно-коричневых овалах, - всё это была солдатская родня: жены, матери и сестры, отцы и дети солдат. Эта одежда словно была знаком той постоянной связи, что продолжалась между народом в деревнях и народом на войне.
Ведь также в мирное время жена надевала иногда мужнин пиджак, а сын - отцовские валенки, и ныне народ, ставший на работу войны, нет-нет да и делился своей одеждой с семьёй, когда на смену старому, поношенному, получал новое обмундирование.
И если б не война, разве было бы в поле и на молотьбе столько стариков и старух, многим из них уж давно пора отдыхать. И разве б работали пареньки и девчонки, которым в эту пору надо сидеть за партой в шестых и седьмых классах, - это война отсрочила им на месяц начало школьных занятий... Не слышно гудения тракторов. Где грузовики, обычно выходившие в эту пору в поле? Ушли грузовики и трактары на войну...
И разве вместо лихого слесаря, механика Васи Белова, служившего сейчас башенным стрелком, стояла бы сейчас у молотилки семнадцатилетняя сестра его Клава, с тоненькой белой шейкой ребёнка, с неуверенными, коричневыми от машинного масла пальцами. Вот нахмурилась она и крикнула своему помощнику, седоусому старику Козлову:
- Дай-ка ключ, заснул, что ли...
И разве не потому, что война, Дегтярёва, та, что стояла часами у ворот, всё ждала писем от мужа и сыновей, разогнула сейчас спину, отёрла потный лоб, поглядела с тоской на сжатые колосья, бессильно и густо лежащие на земле.
Плачь, плачь, Дегтярёва, есть тебе о ком плакать.
Думала ли Марья Николаевна, что придётся ей в эти полгода, что прошли со дня ухода мужа на войну, принять на свои плечи такую большую заботу.
Сегодня, в это ясное осеннее утро представилось ей, вспомнилось прошедшее время.
Уходил муж на войну, и в этот час сердце её было полно тоски, боли, представлялась жизнь без хозяина в доме, мучила тревога, что ж с детьми, прокормлю ли, сумею ли...
А случилось, что не за одну свою семью, не за одних своих детей, не за свою избу и дрова для своей печи приняла она ответ...
С чего началось? То ли с собрания, когда она первый раз в жизни заговорила перед десятками людей и все слушали её, и она с внезапно пришедшей уверенностью и спокойствием, следя за выражением лиц, проверяла правду и вес своих слов.
То ли началось это в поле, где она жестоко, медленно произнося слова, отчитала председателя, пришедшего навести критику на работу женской бригады
Конечно, трудно, очень трудно было, но и себя она не жалела в работе - не найдётся человека, который мог бы её упрекнуть.
Старик Козлов подошёл к ней и сказал: насмешливо:
- Видишь, Вавилова, бригадир-бомбардир, были бы наши сыновья да младшие братья, были бы шофера да механики, тракторы да грузовики - к Покрову бы закончили и уборку и обмолот. А в вашей бабьей конторе шуму много, а что толку? Снег пойдёт, а вы всё ещё жать да молотить будете.
Марья Николаевна оглядела узкоглазого, кадыкастого Козлова, хотела сказать ему грубое слово, но сдержалась - он ведь сердился оттого, что приходится ему работать подручным у девчонки; ведь и старуха-жена вечером, стоя у ворот, встречает его насмешливо:
- Что, Клашкин кочегар, домой пришёл, отпустил тебя механик?
А когда однажды он стал придираться к жене и внукам, младшая девочка, косоглазая Люба, сказала ему обиженным басом:
- Ты, дедушка, не очень, а то мы Клаше на тебя пожалуемся.
И, подумав об этом всём, Марья Николаевна усмехнулась, негромко ответила:
- Что смогли, то сделали, больше не сумели.
А ведь сумели много. Вышел в горячее время из строя трактор, тракториста забрали в армию, прислали другого, раненого, он стал ремонтировать мотор, неловко повернул блок, понатужился излишне, у него открылась рана, - ну, что ж, вспашку не остановили, пахали на коровах, а были два дня - сами плуг таскали на себе.
Вот стоит озимая пшеница, засеяли, не пустует земля. Что ж, надо продолжать работу, а то и в самом деле снег ляжет на необмолоченный хлеб.
Привычной рукой захватывала Вавилова пшеницу, сжимала хрустящие стебли, пригибала их, гнула на серп, подрезала, кладя на землю. Её быстрые, одновременно скупые" и щедрые, размеренные движения объединялись, сливались с шершавым шорохом зажатых в руке колосьев, и в голове, словно сопровождая этот однотонный печальный звук, всё повторялась и повторялась одна и та же мысль: "Ты сеял, а я вот жну, что ты посеял... ты сеял, ты, а я твой урожаи собираю, ты посеял, ты..." И какая-то тихая и красивая печаль возникала в душе от ощущения связи, объединявшей её с человеком, пахавшим это поле, сеявшим эту пшеницу, шурша ложившуюся под её серпом на землю.
"Вернётся ли? Вот Алёша ведь долго не писал, а теперь присылает письма - жив, слава богу, здоров. Будет и от Петра письмо. Вернётся! Вернётся он!"
Пшеница зашумела, зашептала, затревожилась и опять притихла, ждёт, задумалась.
А серп позванивает, шуршат колосья...
Солнце уже поднялось, припекает по-летнему затылок и шею... Даже под кофтой плечи чувствуют его тепло. Тоненьким сверлящим голосом зазвенела быстрая осенняя муха.
"Что ж, придёшь - спросишь. Я работала, не считала свою силу, со здоровьем не считалась. Настю, и ту не пожалела, никто не скажет, плакала даже, бедная, в другую бригаду просилась... С тобой честно жили и без тебя по-честному - я в глаза тебе прямо посмотрю..."
Серп тихонько позванивает, и искорка радости в душе вдруг разгорается, обжигает надеждой, верой в счастливую встречу.
И снова под шелест колосьев, зажатых в руке и падающих на землю, повторяется мысль: "Ты ведь, ты это поле засеял..."
Марья Николаевна, не разгибаясь, из-под руки поглядела на зеленевшую вдали озимь: "Вот придёшь, будешь косить то, что я сеяла". И вера в эту простую, естественную, прочную, прочней, чем жизнь и смерть, связь заполнила её всю. Кажется, жала бы так до вечера, те разогнувшись, и не почувствовала бы, что болит поясница, ломит плечи, в висках стучит кровь.
Кругом белеют платочки жней, поотстали от неё, вровень с ней только Дегтярёва идёт.
Ох, Дегтярёва, Дегтярёва, трудно тебе...
Вдруг ударил холодный ветер, снова зашумела, загудела пшеница, пригибаясь, заметались колосья, словно охваченные ужасом и тоской.
Она распрямилась, поглядела кругом - на сжатые и несжатые поля, на темневший вдали широкой полосой лес... Пронзительный серо-синий простор воздуха был прозрачен и холоден, и красота освещённых ярким солнцем полей и рощ не радовала душу теплом и покоем.
48
Люди филяшкинского батальона уже никому не встретятся в жизни, все они погибли.
Погибшие люди - имена большинства их забыты - продолжали жить во время сталинградских боёв.
Они были одними из основателей сталинградской традиции, той, что передавалась без слов, от души к душе.
Трое суток слушали полки грохот битвы на вокзале, этот угрюмый гул сказал: солдатам правду предстоящего.
И когда, долгие недели спустя, люди из пополнения переправлялись ночью через Волгу, числом, а не по списку, тут же на берегу распределялись по полкам, и иногда этой же ночью погибали в бою, они в короткие свои сталинградские часы знали так же, как Хрущёв, Ерёменко, Чуйков, о законам Сталинграда и сражались по строгому закону, который вызрел в народном сознании и был провозглашён в сентябре погибшими на вокзале людьми.
49
Командир полка Елин донёс Родимцеву, что его батальон трое суток дрался в окружении, не отступил ни на шаг и погиб весь до последнего человека.
Елин не заметил, что в первом донесении три дня назад он назвал батальон "приданным накануне подразделением из хозяйства Матюшина", а в донесении о стойком сопротивлении и героической гибели батальона трижды написал "мой батальон".
За эти дни в Сталинград переправилась дивизия полковника Горишного и стала на правом фланге у Родимцева Один из полков Родимцева был передан Горишному и участвовал в атаке его дивизии на высоту 102 - Мамаев Курган.
Сперва действия этого полка не были удачны, он нёс потери и не продвигался вперёд, и Горишньй сердился на его командира и говорил, что полк недостаточно подготовлен к наступательным боям в сложных городских условиях.
- Вечная беда: передадут в последнюю минуту полк - и отвечай за него, - сказал: Горишному его начальник штаба.
Горишный - высокий, полнотелый человек с протяжным украинским выговором, спокойный и медлительный, снедаемый тоской по пропавшим без вести родным, - в этот же день говорил начальнику штаба:
- Разве с полком на эту высоту вот так лезть, тут не полком, а корпусом не прорвать, такое пекло.
А в трубе, где размещался штаб Родимцева, начальник штаба Бельский сказал: своему командиру:
- Потери большие в полку у Горишного, и с артиллерией взаимодействия не наладил.
Но в штабах обеих дивизий не знали, что именно в эту минуту полк под ураганным огнём поднялся в атаку и вырвался на гребень высоты 102.
В ту пору мало кого занимал вопрос о подчинённых или переподчинённых подразделениях и какими подразделениями, переподчинёнными или подчинёнными, был достигнут успех.
Да и сам спор честолюбии занимал ничтожное место в вскипавшем по нескольку раз в сутки огромном котле Сталинградской битвы.
Этот котёл поглощал все душевные силы командиров дивизий и полков, всю их волю, всё их время, весь их разум, а часто и жизнь.
И лишь потом, в конце ноября - в начале декабря, когда всепоглощающее напряжение душевных сил несколько прошло, стали за обедом и ужином судить да рядить, кому досталось больше немецкого железа и огня, чей рубеж был важней, кто отступил на метр, а кто не отступил ни на метр, чей отрезанный "пятачок" был меньше, гороховский или людниковский, кому и на какой срок был переподчинён или подчинён тот или иной полк, батальон.
Вспоминали и о первых атаках на высоту 102 и заспорили, кто в сентябре занял знаменитый курган.
В родимцевской дивизии справедливо считали, что успех достался родимцевскому полку.
Соседи резонно считали, что высоту 102 заняла дивизия Горишного, которой в этот час был переподчинён полк 13-й гвардейской дивизии.
Но тем, кто занял Мамаев Курган, и без спора было ясно, они-то и заняли, ведь, кроме них, и не было никого на гребне высоты. Молчали мёртвые, а их было немало, и каждый из них мог бы сказать слово в этом споре. Но спорщики делили славу между живыми.
Часто, особенно после войны, приходилось слышать ещё один спор участников Сталинградского сражения. Те, кто был в Сталинграде, утверждали, что главный успех обороны достигнут сталинградской штурмовой пехотой, гранатомётчиками, пулемётчиками, снайперами, сапёрами и миномётчиками. Артиллерия, конечно, поддерживала их, говорили они, но случалось, запаздывала, била не всегда точно, а иногда даже накрывала своих, не она решила исход обороны.
Те, кто был в Заволжье, утверждали, что пехота при всём своём мужестве не смогла бы отбить чудовищный натиск главных сил немецкой армии, что особенно к концу обороны пехота истощилась и лишь обозначала передний край, а натиск фашистских дивизий был остановлен и отбит мощью организованной артиллерии.
Волга, лёгшая между пехотой Сталинграда и артиллерией Заволжья, Волга, отделившая резкой и глубокой чертой пехоту от пушек, создала мнимую значительность этого спора. Он возникал и на других этапах войны, но там отсутствие резкой черты не давало возможности прочно обосновать его. Здесь, по одну сторону широкой реки, находилась пехота, снайперы, автоматчики, петееровцы, лёгкая полковая артиллерия, батальонные и ротные миномёты, сапёры с минами и толом; по другую сторону реки находились сотни дивизионных пушек, гаубицы, тяжёлая и тяжелейшая артиллерия резерва Главного Командования, дивизионы и полки тяжёлых миномётов, полки сокрушительной реактивной артиллерии.
Здесь вырос левобережный огнедышащий город, сведённый в дивизионы, полки, дивизии, армейские и фронтовые артиллерийские группы, здесь орудия стояли так густо, что командиры батарей спорили между собой из-за места среди лозняка, из-за нескольких аршин песчаной земли.
Здесь вырос стальной лес зенитной артиллерии. Здесь в заводях маскировались бронированные суда волжской военной флотилии, вооружённые морскими орудиями.
Здесь возникли аэродромы истребительной авиации, и сотни "яков", "лагов" устремлялись отсюда через Волгу. Отсюда летали на бомбежки немецких тылов и коммуникаций "петляковы" и, ревя, поднимались в ночное небо тяжеловесные "ТБ-3".
Именно здесь была достигнута поразительная концентрация и централизация всей мощной техники современной войны. Здесь после радиодонесения о начавшейся атаке немецких дивизий, по короткому молниеносному приказу командования:
"огонь по указанному квадрату", весь огнедышащий город в течение нескольких секунд оживал и рушил тысячи снарядов на квадрат, обозначенный одним и тем же номером на картах командиров артиллерийских, миномётных и эрэсовских полков, поднимал на воздух и вдалбливал в землю всё живое и неживое, что находилось на этом участке.
Волга не разъединяла оба крыла Сталинградского сражения. Зримость резкой и глубокой черты была кажущейся, это не была разделительная черта, а наоборот, - линия спайки. Волга не разъединяла, а соединяла терпение и мужество правого берега с артиллерийской мощью левого.
Не будь мужества пехоты, напрасна была бы чудовищная сила артиллерии на левом берегу. Артиллерия смогла проявить всю свою мощь, всю быстроту сосредоточения своего огня оттого, что пехота держалась в Сталинграде.
Но бесспорно и то, что пехота смогла держаться потому, что щит артиллерии заслонял её во время атак немецких пехотных и танковых дивизий. Без заволжской поддержки борьба сталинградских дивизий привела бы их к трагической гибели, ибо при отсутствии этой поддержки они бы не захотели отступить. Главная суть этих боёв и была в том, что боевая, духовная сила сталинградской пехоты слилась воедино с возросшей материальной мощью.
В середине сентября немцы подвергли артиллерийскому обстрелу Сталпрэс.
Это произошло в часы работы станции - в прозрачном воздухе ясно были видны белые клубы пара над котельной и дымок, поднимавшийся из трубы.
Когда первые снаряды из 103-миллиметровых орудий стали рваться на станционном дворе, в градирнях, а один из снарядов прошиб стену машинного зала, из котельной запросили, следует ли прекращать работу. Директор Сталгрэса Спиридонов, находившийся в это время у главного шита, приказал продолжать подачу мазута. Станция обслуживала током Бекетовку, командный пункт и узел связи 64-й армии, производила зарядку аккумуляторов, снабжала энергией фронтовые рации, да кроме того, ток нужен был для ремонта танков и "катюш", налаженного в мастерских Сталгрэса.
Одновременно Спиридонов позвонил дочери в здание конторы и сказал: ей:
- Вера, немедленно отправляйся в подземное убежище. Вера голосом, очень напоминавшим директорский голос отца, ответила:
- Глупости, никуда я не отправлюсь, - и добавила: - Суп скоро сварится, приходи обедать.
В этот день начался удивлявший даже сталинградских военных турнир упорства и мужества, затеянный инженерами и рабочими Сталгрэса против немецкой артиллерии и немецкой бомбардировочной авиации.
Едва над трубами Сталгрэса появлялся дымок - немецкие батареи открывали огонь. Снаряды крушили капитальные стены, иногда осколки со свистом летали по машинному и турбинному залам. Выбитые стёкла дробились на каменном полу, а упрямый дымок, подрагивая, вился над станцией, точно посмеиваясь над немецкими орудиями. Правда, люди на станции не смеялись, смешно им не было, но всё же изо дня в день рабочие упрямо и трудолюбиво поднимали давление в котлах, зная, что этим они вызывают на себя огонь немецких тяжёлых батарей. Иногда рабочие, стоя у топок, у штурвалов, у распределительных щитов и у устройств, регулирующих уровень воды в котлах, видели, как на гребне окрестных холмов появлялись немецкие танки, двигаясь в сторону Обыдинской церкви. Бывали минуты, когда казалось, вот-вот танки прорвутся к Сталгрэсу, и тогда директор отдавал приказ держать наготове "ящики с туалетным мылом" - так окрестили электрики запасы тола, которым были заминированы главные агрегаты. Эти ящики испортили много крови тем, кто вспоминал о них в часы артиллерийских налётов: вдруг угодит снаряд, ворон костей не соберет!
Семьи инженеров и рабочих, оставшихся на Сталгрэсе, уехали за Волгу, и все люди, обслуживающие станцию, жили не на своих квартирах, а при станции, на военном положении. Это объединение привычною труда с холостой, солдатской жизнью, это соединение давно знакомых людей, знавших друг друга по цехам, по производственным совещаниям, партийным собраниям, заседаниям завкома, в новой, грозной, боевой обстановке, - соединение людей мирного труда под завывание немецких самолётов и разрывы немецких снарядов по-новому повернуло отношения и душевные связи.
Каждый человек, какое бы незаметное место он ни занимал, стал в новой сталинградской обстановке необычайно значителен для всех других людей, интерес к человеку не ограничивался работой, а расширялся, усложнялся, охватил десятки скрытых в обычных производственных отношениях особенностей характера.
В Сталинграде, где выяснилось, как хрупко и непрочно бытие человека, ценность человеческой личности обрисовалась во всей своей мощи.
Дружество и братское равенство, внимательная почтительность человека к человеку сказывались и проявлялись во многом - и в мелочах и в главном.
Парторг ЦК Николаев понимал напряжённость и тяжесть ответственности, лёгшей на его плечи. Но именно в эти раскалённые, трагические сентябрьские дни парторг ЦК мог с особым интересом говорить о том, что инженеру Капустинскому, больному язвой желудка, не следовало бы курить натощак; что монтёр Суслов много пережил в жизни тяжёлого и чтоу него душа глубокая и добрая, что рядовой военизированной охраны Голидзе - человек вспыльчивый, но весёлый и отзывчивый, внимательный товарищ; что техник Парамонов, дежуривший на третьем этаже, хорошо знает художественную литературу и что ему следовало, может быть, учиться в гуманитарном вузе, а не заниматься трансформаторами; что у бухгалтера Касаткина несчастно сложилась личная жизнь и это наложило отпечаток на его рассуждения о семье и браке, а по существу он человек не злой, склонный к шутке и очень любит детей.
Именно в эти дни различие производственных профессий, различие возраста и общественного места, иногда мешающие тесному личному объединению людей, словно исчезли, и все работавшие на Сталгрэсе ощутили главные связи жизни - человеческие связи - и были объединены в одну большую, дружную семью.
Иногда Степану Фёдоровичу казалось: не месяц, а годы прошли со дня гибели жены, столько произошло напряжённых событий, изменений, смертей, столько чрезвычайного напряжения душевных сил легло за это время на его душу. Каждый день, каждый час возникали острые, напряжённые положения, забывалось всё на свете, и казалось, что этот день и есть последний в жизни. А иногда вдруг мысль о жене, как пламя, обжигала его, и он вынимал из кармана фотографию Марии Николаевны и, потрясённый, не понимал, не верил" неужели её нет в живых, неужели никогда он не увидит её, неужели навсегда он остался одинок, не будет говорить с ней, советоваться, обсуждать поступки дочери, шутить, кипятиться, спешить домой, чтобы увидеть её, гордиться её статьями в газете, приносить ей в подарок материю на платье, говорить: "Не сердись, подумаешь, какие траты большие", ходить с ней в театр и ворчать: "Маруся, опять мы опоздаем, придём после третьего звонка".
Здоровье Веры поправилось, следы ожога почти исчезли, только на скуле осталось небольшое розовое пятно, зрение же восстановилось полностью, и лишь при внимательном взгляде заметны были зарубцевавшиеся швы - следы операции в области века.
В эти дни у него установились с Верой особенные отношения, трогавшие и радовавшие его.
Степан Фёдорович не говорил с Верой о том, что он переживает, и она с ним почти никогда не разговаривала о матери, но человек, знавший обоих при жизни Марии Николаевны, сразу бы увидел, что именно в этом изменении отношений между отцом и дочерью и высказаны были их чувства.
Изменение это выразилось прежде всего в том, что Вера, всегда безразличная к домашним делам, насмешливо недоброжелательная к семейным разговорам о здоровье, отдыхе, питании, бытовом устройстве, стала необычайно внимательна и заботлива к отцу. Она постоянно и неотступно следила за тем, сыт ли он, вовремя ли пил чай, спит ли хоть сколько-нибудь ночью, стелила ему постель, готовила воду для умывания. Совершенно исчез у неё тот часто присущий детям по отношению к родителям тон обличительной насмешливости, внутренняя суть которого сводится к такой мысли: "Учить нас вы всегда рады, но вот смотрю - ив вас множество несовершенства, слабостей и грехов " Теперь, наоборот, она охотно не замечала слабости Степана Фёдоровича и с товарищеской мудростью говорила ему "А ты выпей, папа, водки, ведь такой тяжёлый день был у тебя".
Ей всё стало казаться в нём хорошим, замечательным, она гордилась тем, что, несмотря на немецкие обстрелы, он приказывает не прекращать работу станции, а наряду с чертами душевной героической силы она открыла в нём совершенно новые черты - житейской беспомощности.
А Степан Фёдорович, чувствуя заботу и постоянное внимание дочери, незаметно для себя также изменил своё отношение к ней. Ещё недавно каждый поступок её вызывал у него отцовскую тревогу, она казалась ему неразумным ребёнком, готовым наделать множество ошибок, ложных шагов. А теперь он относился к ней, как к разумной и взрослой женщине, - спрашивал её совета, рассказывал о своих сомнениях и ошибках.
Жили они не в своей просторной квартире, а в маленькой комнатке в полуподвале станционной конторы, где стены были особенно толсты, окна выходили не на запад, откуда били немецкие пушки, а на восток, во внутренний двор электростанции.
Первые дни после пожара Спиридонов поселил Веру в нескольких километрах от станции, в домике одного из сотрудников сталгрэсовской бухгалтерии. Домик стоял в безопасном месте, почти над самой Волгой, вдали от заводских корпусов и шоссейной дороги. Спиридонов упрашивал дочь не возвращаться на Сталгрэс, но Вера не послушала его. Отец часто возобновлял этот разговор - настаивал, чтобы Вера поехала к тётке в Казань. Эти настойчивые просьбы отца были приятны ей - сладко и больно было вдруг вновь ощутить себя маленькой девочкой безвозвратно ушедшей мирной поры.
Иногда ей самой хотелось поехать в Казань к Людмиле Николаевне - увидеть бабушку, Надю, не слышать пальбы и взрывов, не просыпаться ночью, с ужасом вслушиваясь, не появились ли немцы, но что то в душе говорило ей в Казани будет ещё тяжелей. Казалось, что, уехав, она покинет погибшую мать, навеки потеряет надежду на встречу с Викторовым - он либо приедет на Сталгрэс, либо напишет письмо, либо с оказией через товарища командира передаст поклон.
Когда в небе появлялись советские истребители, сердце Веры замирало - может быть, он?
Она просила отца дать ей работу на станции, но он боялся, что Вера попадет под немецкий обстрел, и всё оттягивал.
Она сказала ему, что если он не устроит её на работу, то она пойдёт в санчасть расположенной поблизости дивизии и попросится на передовую, в полковой медпункт, и Степан Фёдорович обещал через день-два определить Веру в один из цехов.
Однажды утром Вера пошла в опустевший дом инженерного персонала, поднялась на третий этаж, в брошенную квартиру с распахнутыми дверями и выбитыми окнами. Она вошла в комнату Марии Николаевны, присела на остов кровати с металлической сеткой, смотрела на стены, где остались светлые следы от картин, фотографий, ковра. Ей стало так невыносимо тяжело на душе от чувства сиротства, от мыслей о матери, от чувства вины за свою грубость с матерью в последние дни ее жизни, от синего неба, от грохота артиллерии, что она быстро поднялась и побежала вниз.
Вера прошла через площадь к сталгрэсовской проходной, и казалось, отец сейчас выйдет, обнимет её, скажет: "Вот хорошо, что пришла, тут с оказией письмецо с фронта для тебя прибыло". Но стоявший у входа боец военизированной охраны сказал: ей, что директор уехал на машине с каким-то майором в штаб армии. И треугольного письмеца для неё не было...
Она прошла через проходную во двор Сталгрэса к главному зданию, навстречу шел парторг ЦК Николаев, светловолосый человек в солдатокой гимнастёрке и рабочей кепке.
- Верочка, Степан Фёдорович еще не приехал? - спросил Николаев.
- Не приехал, - сказала Вера и спросила - Случилось что-нибудь?
Но Николаев успокоил её:
- Нет, нет, всё в порядке, - и, указав на дымок, поднимавшийся над станцией, наставительно добавил: - Вера, нет дыма без огня, не гуляйте по двору, сейчас немцы стрелять начнут.
- Ну и что ж, пусть, я не боюсь обстрела, - ответила она. Николаев взял её под руку и полушутя-полусердито сказал:
- Пойдем, пойдём, в отсутствие директора отцовские обязанности и отцовская ответственность ложатся на меня. - Он повёл её к станционной конторе и у двери остановился, спросил: - Что это у вас на душе, я по глазам вижу, мучит вас.
Она не ответила на его вопрос и проговорила:
- Хочу начать работать.
- Это само собой. Но такие глаза не от отсутствия работы.
- Сергей Афанасьевич, неужели вы не понимаете, - оказала печальным голосом Вера, - вы ведь знаете.
- Знаю, конечно, знаю, - сказал: он, - но мне кажется, что не только это. Растерянность, что ли, у вас какая-то?
- Растерянность: - переспросила она - Вы ошибаетесь, никакой растерянности я не чувствую и никогда не буду чувствовать.
В это время протяжно засвистел снаряд и с восточной стороны станционного двора послышался звенящий звук разрыва.
...
Страницы: |
[0] [1] [2] [3] [4] [5] [6] [7] [8] [9] [10] [11] [12] [13] [14] [15] [16] [17] [18] [19] [20] [21] [22] [23] [24] [25] [26] [27] [28] [29] [30]
|