Он снова сделал паузу и продолжал:
- Да, начиная с этого дня, во мне возник человек, которого я в себе не знал. Я пытался прибегнуть ко всем моим обычным средствам: монастырю, алтарю, работе, книгам. Безумие! О, сколь пустозвонна наука, когда ты, в отчаянии, преисполненный страстей, ищешь у нее прибежища! Знаешь ли ты, девушка, что вставало отныне между книгами и мной? Ты, твоя тень, образ светозарного видения, возникшего пег редо мной в пространстве. Но образ этот стал уже иным, - темным, зловещим, мрачным, как тот черный круг, который неотступно стоит перед глазами неосторожного, пристально взглянувшего на солнце.
Мы приобретаем мебель на долгий срок, поэтому должны быть внимательны к своему выбору. В мебели важно все даже самые маленькие детали. От этого завис общий вид и состояние покупаемой Вами мебели. Наша
итальянская мебель в Москве не из дешевых вариантов, это мебель класса элит. Но, увидев такую мебель один раз, Вы влюбитесь в неё навсегда.
Не будучи в силах избавиться от него, вечно преследуемый напевом твоей песни, видя вечно на моем молитвеннике твои пляшущие ножки, вечно ощущая ночью, как ты скользишь по моему телу, я хотел вновь увидеть тебя, прикоснуться к тебе, знать, кто ты, убедиться, соответствуешь ли ты тому идеальному образу, который запечатлелся во мне, а быть может, и затем, чтобы суровой действительностью, разбить мою грезу. Во всяком случае я надеялся, что новое впечатление развеет первое, а это первое стало для меня невыносимо. Я искал тебя Я вновь тебя увидел! О горе! Увидев тебя дважды, я хотел тебя видеть тысячу раз, я хотел тебя видеть непрестанно. Нельзя было удержаться на этом адском склоне - я перестал принадлежать себе. Другой конец нити, которую дьявол привязал к моим крыльям, он привязал к твоей ножке. Я стал скитаться и бродить по улицам, как и ты. Я поджидал тебя в подъездах, я подстерегал тебя на углах улиц, я выслеживал тебя с высоты моей башни. Каждый вечер я возвращался все сильнее обвороженный, все сильнее отчаявшийся, все сильнее околдованный, все более обезумевший!
Я знал, кем ты была,-египтянка, цыганка, гитана*, зингара*, - можно ли было сомневаться в колдовстве? Слушай. Я надеялся, что судебный процесс избавит меня от порчи. Когда-то ведьма околдовала Бруно Аста; он приказал сжечь ее и исцелился. Я знал это. Я хотел испробовать это средство. Я пытался запретить тебе появляться на Соборной площади, надеясь, что забуду тебя, если ты туда больше не придешь. Но ты пренебрегла этим запрещением. Ты вернулась. Затем мне пришла мысль похитить тебя. Однажды ночью я попытался это исполнить. Нас было двое. Мы уже схватили тебя, как вдруг появился этот презренный офицер.
* Г и т а н а - цыганка (исп.).
* Зингара-цыганка (итал.).
Он освободил тебя. Наконец, не зная, что делать и как поступить, я донес на тебя в духовный суд.
Я думал, что исцелюсь, подобно Бруно Асту. Я смутно рассчитывал также и на то, что приговор отдаст тебя в мои руки, что в темнице я застигну тебя, что буду обладать тобой, что там ты не сможешь ускользнуть от меня, что ты уже достаточно времени владела мною для того, чтобы теперь я, в свою очередь, овладел тобой. Когда творишь зло, твори его до конца. Безумие остановиться на полпути! Вершина злодеяния таит в себе восторги исступления. Священник и колдунья могут слиться в наслажденье на охапке соломы и в темнице.
Итак, я донес на тебя. Именно тогда-то я и пугал тебя при встречах. Заговор, который я умышлял против тебя, гроза, которую я собрал над твоей головой, давала о себе знать угрозами и вспышками. Однако я все еще медлил. Мой план был ужасен, и это заставляло меня отступать.
Быть может, я отказался бы от него совсем, быть может, моя чудовищная мысль погибла бы в моем мозгу, не дав плода. Мне казалось, что только от меня зависело продлить или прервать это судебное дело. Но каждая дурная мысль непреклонно требует своего воплощения. И в том, в чем я мыслил себя всемогущим, рок оказался сильнее меня. Увы! Это рок овладел тобою и бросил тебя под ужасные колеса той машины, которую я коварно изготовил. Слушай, я подхожу к концу.
Однажды - в такой же солнечный день - мимо меня проходит человек, он произносит твое имя и смеется, и в глазах его горит вожделение Проклятие! Я последовал за ним. Что было дальше, ты знаешь.
Он умолк.
Молодая девушка могла лишь вымолвить:
- О мой Феб!
- Не произноси этого имени! - воскликнул священник, с силой сжав ее руку. - О! Мы несчастные! Это имя сгубило нас всех! Или, вернее, мы все погубили друг друга по необъяснимой игре рока! Ты страдаешь, не правда ли? Тебе холодно, мгла слепит тебя, тебя окружают стены темницы? Но, может быть, в глубине твоей души еще теплится свет, пусть даже то будет твоя детская любовь к этому легкомысленному человеку, забавлявшемуся твоим сердцем! А я, - я ношу тюрьму в себе. Зима, лед, отчаянье - внутри меня! Ночь - в душе моей!
Знаешь ли ты все, что я выстрадал? Я был на суде. Я сидел на судейской скамье. Да, под одним из этих монашеских капюшонов извивался грешник Когда тебя привели, я был там; когда тебя допрашивали, я был там. О, волчье логово! То было мое преступление, уготованная для меня виселица; я видел, как ее очертания медленно возникали над твоей головой. При появлении каждого свидетеля, при каждой улике, при защите - я был там! Я мог бы сосчитать каждый шаг на твоем скорбном пути: я был там, когда этот дикий зверь. О, я не предвидел пытки! Слушай. Я последовал за тобой в застенок. Я видел, как тебя раздели, как тебя, полуобнаженную, хватали гнусные руки палача. Я видел твою ножку, - я б отдал царство, чтобы запечатлеть на ней поцелуй и умереть, эту ножку, которая, даже наступив на мою голову и раздавив ее, дала бы мне такое неизъяснимое наслаждение! - я видел, как ее зажали ужасные тиски "испанского сапога", превращавшего члены живого существа в кровавое месиво. О, несчастный! В то время, как я смотрел на это, я бороздил себе грудь кинжалом, спрятанным под сутаной! При первом твоем вопле я вонзил его себе в тело; при втором - он пронзил бы мне сердце! Гляди! Мне кажется, что раны еще кровоточат.
Он распахнул сутану. Действительно, его грудь была вся истерзана, словно когтями тигра, а на боку зияла большая, плохо затянувшаяся рана.
Узница отпрянула в ужасе.
- О,-проговорил священник,-девушка, сжалься надо мной! Ты мнишь себя несчастной! Увы! Ты не знаешь, что такое несчастье! О, любить женщину... Быть священником и быть ненавистным! Любить ее со всем неистовством, чувствовать, что за тень улыбки ее ты отдал бы свою кровь, всего себя, свое доброе имя, свое спасение, бессмертие, вечность, жизнь земную и загробную; сожалеть, что ты не король, не гений, не император, не архангел, не бог и не можешь смиренно повергнуть к ее стопам все свое могущество; денно и нощно лелеять ее в своих грезах, своих мыслях и видеть, что она влюблена в солдатский мундир! И не иметь ничего взамен, кроме скверной священнической рясы, которая вызывает лишь страх и отвращение! Изнемогая от ревности и ярости, быть свидетелем того, как она расточает дрянному, тупоголовому хвастуну сокровища своей любви и красоты. Видеть, как это тело, формы которого жгут, эта грудь, такая сладостная, эта кожа - трепещут и розовеют под поцелуями другого! О небо! Любить ее ножку, ее ручку, ее плечи; корчась ночи напролет на каменном полу своей кельи, мучительно грезить о ее голубых жилках, о ее смуглой коже - и видеть, что все ласки, которыми ты мечтал одарить ее, свелись к пытке, и ты достиг лишь того, что уложил ее на кожаную постель! О, это поистине клещи, раскаленные на адском пламени! Как счастлив тот, кого распиливают надвое или четвертуют лошадьми! Знаешь ли ты муку, которую испытываю я долгими ночами, когда кипит кровь, когда сердце готово разорваться, голова лопнуть, а зубы впиваются в руки, - когда эти яростные палачи, словно на огненной решетке, без устали пытают меня любовной грезой, ревностью, отчаянием! Девушка, сжалься! Дай мне минуту передохнуть! Немного пепла на этот пылающий уголь! Утри, заклинаю тебя, пот, который крупными каплями струится с моего лба! Дитя! Одной рукой терзай меня, но ласкай другой! Сжалься, девушка! Сжалься надо мной!
Священник катался по каменному залитому водою полу и бился головой об углы каменных ступеней. Девушка слушала его, смотрела на него.
Когда, опустошенный и задыхающийся, он умолк, она проговорила вполголоса:
- О мой Феб!
Священник пополз к ней на коленях.
-
Умоляю тебя, - закричал он, - если в тебе есть сердце, не отталкивай меня! О, я люблю тебя! Горе мне! Когда ты произносишь это имя, несчастная, ты словно дробишь своими зубами мою душу. Сжалься! Если ты исчадие ада, я последую за тобой. Я все для этого совершил. Тот ад, в котором будешь ты, - мой рай! Твой лик прекрасней божьего лика! О, скажи, ты не хочешь меня? В тот день, когда женщина отвергнет такую любовь, как моя, горы должны содрогнуться. О, если бы ты пожелала! Как бы мы были счастливы! Бежим, - я заставлю тебя бежать, - мы уедем куда-нибудь, мы отыщем на земле место, где солнце ярче, деревья зеленее и небо синее. Мы будем любить друг друга, мы воедино сольем наши души и будем пылать вечной жаждой Друг друга, которую вместе и неустанно будем утолять из кубка неиссякаемой любви!
Она прервала его ужасным, резким смехом:
- Поглядите же, отец мой, у вас кровь под ногтями!
Священник некоторое время стоял, словно окаменевший, устремив пристальный взгляд на свои руки.
- Ну, хорошо, пусть так! - со странной кротостью ответил он. - Оскорбляй меня, насмехайся надо мной, обвиняй меня, но идем, идем, спешим! Это будет завтра, говорю тебе. Гревская виселица, ты знаешь? Она всегда наготове. Это ужасно! Видеть, как тебя повезут в этой повозке! О, сжалься! Я никогда еще так сильно не чувствовал, как я люблю тебя. О, пойдем со мной! Ты еще успеешь меня полюбить после того, как я спасу тебя. Можешь ненавидеть меня, сколько пожелаешь! Но бежим! Завтра! Завтра! Виселица! Твоя казнь! О, спаси себя! Пощади меня!
Он схватил ее за руку, он был вне себя, он хотел ее увести силой.
Она остановила на нем неподвижный взор:
- Что сталось с моим Фебом?
~- А, - произнес священник, отпуская ее руку, - вы безжалостны!
- Что сталось с Фебом? - холодно повторила она
- Он умер, - закричал священник.
- Умер? - так же безжизненно и холодно сказала, она.- Так зачем вы говорите мне о жизни? Он не слушал ее.
- О да, - бормотал он, как бы обращаясь к самому себе, - он наверное умер. Клинок вошел глубоко. Мне кажется, что острие коснулось его сердца. О, я сам жил на острие этого кинжала.
Бросившись на него, иолодая девушка, как разъяренная тигрица, оттолкнула его о сверхъестественной силой на ступени лестницы.
- Уходи, чудовище! Уходи, убийца! Дай мне умереть! Пусть наша кровь вечным клеймом ляжет на твоем лбу! Принадлежать тебе, поп! Никогда! Никогда! Ничто не соединит нас, даже ад! Уйди, проклятый! Никогда! - кричала она.
Священник споткнулся о ступеньку. Он молча высвободил свои ноги, запутавшиеся в складках длинной его одежды, взял фонарь и медленно стал подыматься по лестнице к двери. Он открыл эту дверь и вышел.
Внезапно молодая девушка увидела, как его голова вновь появилась. Лицо его было ужасно, и хриплым от ярости и отчаяния голосом он крикнул:
- Говорю тебе, он умер!
Она упала ничком на землю, и ничего больше не было слышно в темнице, кроме вздохов водяных капель, зыбивших во мраке лужу.
V. Мать
Я не думаю, чтобы во всей вселенной было что-нибудь отраднее тех чувств, которые пробуждаются в сердце матери при виде крошечного башмачка ее ребенка. Особенно если это праздничный башмачок, воскресный, крестильный; башмачок, расшитый почти до самой подошвы, башмачок младенца, еще не ставшего на ножки. Этот башмачок так мал, так мил, он так явно непригоден для ходьбы, что матери кажется, будто она видит свое дитя. Она улыбается ему, она целует его, она разговаривает с ним. Она спрашивает себя, возможно ли, чтобы ножка была столь мала; и если даже ребенок отсутствует, то ей достаточно увидеть хорошенький башмачок, чтобы перед ней уже возник образ нежного и хрупкого создания. Ей кажется, что она его видит, живого, смеющегося, его нежные ручки, круглую головку, ясные глазки с голубоватыми белками, его невинные уста.
Если на дворе зима, то вот он - здесь, ползет по ковру, деловито карабкается на скамейку, и мать трепещет, боясь, чтобы он не приблизился к огню. Если же лето, то он ковыляет по двору, по саду, рвет траву, растущую между булыжниками, простодушно, без страха глядит на больших собак, на больших лошадей, забавляется ракушками, цветами и заставляет ворчать садовника, который находит на куртинах песок, а на дорожках землю. Все, как и он сам, улыбается, все играет, все сверкает вокруг него, даже ветерок и солнечный луч прыгают взапуски, путаясь в его кудряшках. Все это возникает перед матерью при взгляде на башмачок, и, как воск на огне, тает ее сердце.
Но когда дитя утрачено, эти тысячи радостных, очаровательных, нежных образов, которые обступают крошечный башмачок, превращаются в источник ужасных страданий. Хорошенький расшитый башмачок становится орудием пытки, которое непрестанно терзает материнское сердце. В этом сердце звучит все та же струна, струна самая затаенная, самая чувствительная; но вместо ангела, нежно прикасающегося к ней, ее дергает демон.
Однажды утром, когда майское солнце вставало на темно-синем небе, - на таком фоне Гарофало любил писать свои многочисленные "Снятия с креста", - затворница Роландовой башни услыхала на Гревской площади шум колес, топот копыт, лязг железа. Это ее не слишком поразило, и, закрыв уши волосами, чтобы заглушить шум, снова, коленопреклоненная, она отдалась созерцанию того неодушевленного предмета, которому поклонялась вот уже пятнадцать лет. Этот маленький башмачок, как мы уже говорили, был для нее вселенной. В нем была заточена ее мысль, и освободить ее от этого заключения могла одна лишь смерть. Сколько горьких упреков, трогательных жалоба молитв и рыданий об этой очаровательной безделке розового шелка воссылала она к небесам, об этом знало только мрачное подземелье Роландовой башни. Никогда еще так много отчаяния не изливалось на такую прелестную и такую изящную вещицу.
В это утро, казалось, скорбь ее была еще надрывнее, чем всегда, и ее громкое монотонное причитание, долетевшее из склепа, щемило сердце.
- О дочь моя! - стонала она. - Мое бедное дорогое дитя! Никогда больше я не увижу тебя! Все кончено. А мне кажется, будто это произошло лишь вчера. Боже мой, боже мой! Уж лучше бы ты не дарил ее мне, если хотел отнять так скоро! Разве тебе не ведомо, что ребенок врастает в нашу плоть, и мать, потерявшая дитя, перестает верить в бога? О, несчастная, зачем я вышла из дому в этот день? Господи, господи, если ты лишил меня дочери, то ты, наверное, никогда не видел меня вместе с нею, когда я отогревала ее, веселенькую, у моего очага; когда она, улыбаясь мне, сосала грудь мою, когда я заставляла ее перебирать ножонками по моей груди до самых моих губ! О, если бы ты взглянул на нас тогда, господи, ты бы сжалился надо мной, над моим счастьем, ты не лишил бы меня единственной любви, которая еще жила в моем сердце. Неужели я была такой презренной тварью, господи, что ты не пожелал даже взглянуть на меня, прежде чем осудить? О, горе, горе! Вот башмачок, а ножка где? Где все ее тельце? Где дитя? Дочь моя? Дочь моя! Что они сделали с тобой? Господи, верни ее мне! За те пятнадцать лет, что я провела в моленьях перед тобой, о господи, мои колени по крылись струпьями! Разве этого мало? Верни ее мне хоть на день, хоть на час, хоть на одну минуту, на одну минуту, господи! А потом ввергни меня на веки вечные в преисподнюю! О, если бы я знала, где влачится край твоей ризы, я ухватилась бы за него обеими руками и умолила бы вернуть мне мое дитя! Вот ее хорошенький крохотный башмачок! Разве тебе его не жаль, господи? Как ты мог обречь бедную мать на эту пятнадцатилетнюю муку? Пресвятая дева, милостивая заступница, верни мне моего младенца Иисуса, у меня его отняли, у меня его украли, его пожрали на поляне, поросшей вереском, выпили его кровь, обглодали его кости! Сжалься надо мной, пресвятая дева! Моя дочь! Я хочу видеть мою дочь! Что мне до того, что она в раю? Мне не нужны ваши ангелы, мне нужно мое дитя! Я - львица, мне нужен мой львенок! Я буду кататься по земле, я разобью камни моей головой, я загублю свою душу, я прокляну тебя, господи, если ты не отдашь мне мое дитя! Ты же видишь, что руки мои все искусаны! Разве милосердный бог может быть безжалостным? О, не давайте мне ничего, кроме соли и черного хлеба, лишь бы со мной была моя дочь, лишь бы она, как солнце, согревала меня! Увы, господи, владыка мой, я всего лишь презренная грешница, но моя дочь меня делала благочестивой. Из любви к ней я была исполнена веры, в ее улыбке я видела тебя, словно предо мной разверзалось небо. О, если б мне хоть раз, еще один только единственный раз обуть ее маленькую розовую ножку в этот башмачок - и я умру, милосердная дева, благословляя твое имя! Пятнадцать лет! Она была бы теперь взрослой! Несчастное дитя! Как, неужели я никогда больше не увижу ее, даже на небесах, ведь мне туда не попасть! О, какая мука! Думать - вот ее башмачок, и это все, что осталось!
Несчастная бросилась на башмачок, этот источник ее утехи и ее отчаяния в продолжение стольких лет, и грудь ее потрясли страшные рыдания, как и в день утраты. Ибо для матери, потерявшей ребенка, день этот длится вечно. Такая скорбь не стареет. Пусть траурное одеяние ветшает и белеет, но сердце остается облаченным в траур. В эту минуту послышались радостные и звонкие голоса детей, проходивших мимо ее кельи. Всякий раз, когда она видела или когда слышала детей, бедная мать устремлялась в самый темный угол своего склепа и, казалось, хотела глубоко зарыться в камни, лишь бы не слышать их. Но на этот раз резким движением она очутилась на ногах и жадно стала прислушиваться. Один из маленьких мальчиков сказал:
- Это потому, что сегодня будут вешать цыганку. Тем внезапным скачком, который мы наблюдаем у паука, когда он бросается на запутавшуюся в его паутине муху, она бросилась к оконцу, выходившему, как известно, на Гревскую площадь. Действительно, к постоянной виселице, воздвигнутой на площади, была приставлена лестница, и палач налаживал цепи, заржавевшие от дождя. Несколько зевак стояли вокруг.
Смеющиеся дети отбежали уже далеко. Вреташница искала глазами какого-нибудь прохожего, кого она могла бы расспросить. Наконец она заметила рядом со своим логовом священника. Он делал вид, будто читает общественный требник, но явно гораздо менее был занят "зарешеченным св. Писанием", нежели виселицей, на которую он по временам бросал мрачный и свирепый взор. Затворница узнала в нем господина жозасского архидьякона, святого человека.
- Отец мой, - обратилась она к нему, - кого это собираются повесить?
Священник взглянул на нее и промолчал. Она повторила вопрос. Тогда он ответил:
- Не знаю.
- Тут пробегали дети и говорили, что цыганку, - продолжала затворница.
- Возможно, - ответил священник.
Тогда Пакетта Шантфлери разразилась хохотом гиены.
- Сестра моя, - сказал архидьякон, - вы, должно быть, сильно ненавидите цыганок?
- Еще бы их не ненавидеть! - воскликнула затворница. - Это оборотни, воровки детей! Они растерзали мою малютку, мою дочь, мое дитя, мое единственное дитя! У меня нет больше сердца, они сожрали его.
Она была страшна. Священник холодно глядел на нее.
- Есть между ними одна, которую я особенно ненавижу, которую я прокляла, - продолжала она. - Она молодая, ей столько же лет, сколько было бы теперь моей дочери, если бы ее мать не пожрала мое дитя. Всякий раз, когда эта молодая ехидна проходит мимо моей кельи, вся кровь у меня вскипает.
- Ну так радуйтесь, сестра моя, - сказал священник, бесстрастный, как надгробная статуя, - именно ее-то вы и увидите на виселице.
Голова его склонилась на грудь, и он медленной поступью удалился.
Затворница радостно всплеснула руками.
- Я ей это предсказывала! Спасибо, священник! - крикнула она.
И принялась большими шагами расхаживать перед решеткой оконца, всклокоченная, сверкая глазами, натыкаясь плечом на стены, с хищным видом голодной волчицы, которая мечется по клетке и чует, что приближается час кормежки.
VI. Три мужских сердца, созданные различно
Феб остался жив. Такие люди живучи. Когда мэтр Филипп Лёлье, чрезвычайный королевский прокурор, сказал бедной Эсмеральде: "Он при последнем издыхании", то это сказано было либо по ошибке, либо в шутку. Когда архидьякон подтвердил узнице: "Он умер", то, в сущности, он ничего не знал об этом, но думал это, рассчитывал на это, не сомневался в этом и очень на это уповал. Для него было слишком тяжко сообщить женщине, которую он любил, добрые вести о своем сопернике. Каждый на его месте поступил бы так же.
Рана Феба хотя и была опасной, но не настолько, как на то надеялся архидьякон. Почтенный лекарь, к которому ночной дозор, не мешкая, отнес Феба, опасался восемь дней за его жизнь и даже высказал ему это по-латыни. Однако молодость взяла верх, и, как это нередко бывает, вопреки всем прогнозам и диагнозам, природа вздумала потешиться, и больной выздоровел, наставив нос лекарю. Филипп Делье и следователь духовного суда допрашивали его как раз тогда, когда он лежал распростертый на скверной койке у лекаря, что ему порядком наскучило. Поэтому в одно прекрасное утро, почувствовав себя уже несколько окрепшим, он оставил в уплату за лекарства свои золотые шпоры и куда-то сбежал. Впрочем, это обстоятельство не внесло ни малейшего беспорядка в ход следствия. В то время правосудие очень мало заботилось о ясности и четкости уголовного судопроизводства. Лишь бы обвиняемый был повешен - это все, что суду было нужно. Кроме того, судьи имели достаточно улик против Эсмеральды. Они полагали, что Феб умер, и этого им было довольно.
Что же касается Феба, то он убежал недалеко. Он просто-напросто отправился в свой отряд, стоявший гарнизоном в Ке-ан-Бри, в Иль-де-Франс, на расстоянии нескольких почтовых станций от Парижа.
В конце концов его нисколько не привлекала мысль лично предстать перед судом. Он смутно чувствовал, что будет смешон. В сущности, он и сам не знал, что думать обо всем этом деле. Многое в этом приключении казалось ему странным. Его, солдата по природе, неверующего, но суеверного, многое смущало: участие в этом деле козы, необычайные обстоятельства его встречи с Эсмеральдой, тот странный способ, каким она дала ему угадать свою любовь, ее цыганское происхождение и, наконец, появление монаха-привидения. Во всем этом он усматривал больше колдовства, чем любви.
Возможно, что цыганка была действительно ведьмой или даже самим дьяволом. А может быть, все это просто комедия или, говоря языком того времени, пренеприятная мистерия, в которой он сыграл незавидную роль, роль побитого и осмеянного героя. Капитан был посрамлен, он ощущал тот род стыда, для которого наш Лафонтен нашел такое превосходное сравнение:
Honteux comme un renard qu'une poule aurait pris *.
* Пристыженный, как пойманная курицей лиса (франц.).
Он надеялся все же, что эта история не получит широкой огласки, что его имя, раз он отсутствует, будет там только упомянуто и, во всяком случае, не выйдет за пределы судебного зала Ла-Турнель. В этом он не ошибался. В то время не существовало еще "Судебных ведомостей", и так как не проходило недели, чтобы не сварили фальшивомонетчика, не повесили ведьму или не сожгли еретика на каком-нибудь из бесчисленных "лобных мест" Парижа, то народ до такой степени привык встречать на всех перекрестках дряхлую феодальную Фемиду, с обнаженными руками и засученными рукавами, делающую свое дело у виселиц, плах и позорных столбов, что почти не обращал на это внимания. Высший свет не интересовался именами осужденных, которых вели по улице, а простонародье только смаковало это грубое яство. Казнь была обыденным явлением уличной жизни, таким же обыденным, как жаровня пирожника или бойня живодера. Палач был тот же мясник, только более искусный.
Итак, Феб довольно скоро перестал думать о чаровнице Эсмеральде, или Симиляр, как он ее называл, об ударе кинжалом, нанесенном ему не то цыганкой, не то монахом-привидением, - его не интересовало, кем именно, - и об исходе процесса. Как только сердце его стало свободным, образ Флёр-де-Лис вновь вселился туда. Сердце капитана Феба, как и физика того времени, не терпело пустоты.
К тому же пребывание в Ке-ан-Бри было прескучным. Это была деревушка - длинный ряд лачуг и хижин, окаймлявших дорогу по обе стороны на протяжении пол-лье. Населена она была кузнецами и коровницами с потрескавшимися руками. Одним словом, настоящий "хвост".*
* Игра слов Queue-окраина ("хвост"), Бри-старинная французская провинция к востоку от Парижа.
Флёр-де-Лис, его предпоследняя страсть, была прелестной девушкой с очаровательным приданым. Итак, в одно великолепное утро, совершенно здоровый, полагая небезосновательно, что за истекшие два месяца дело цыганки уже окончено и забыто, влюбленный кавалер, гарцуя, подскакал к дверям дома Гонделорье.
Он не обратил внимания на довольно густую толпу, собравшуюся на площади перед Собором богоматери. Был май месяц, и Феб предположил, что это, вероятно, какая-нибудь процессия, Троицын день или другой какой праздник; он привязал лошадь к кольцу подъезда и весело взбежал к своей красавице-невесте.
Он застал ее одну с матерью.
У Флёр-де-Лис все время камнем на сердце лежала сцена с колдуньей, с ее козой, с ее проклятой азбукой. Беспокоило ее и длительное отсутствие Феба. Когда она увидала своего капитана, его лицо показалось ей таким привлекательным, его куртка такой нарядной и новой, его портупея такой блестящей и таким страстным его взгляд, что она покраснела от удовольствия. Благородная девица и сама была прелестнее, чем когда-либо... Ее чудесные белокурые волосы были восхитительно заплетены в косы, платье было того небесно-голубого цвета, который так к лицу блондинкам (этому ухищрению кокетства ее научила Коломба), а глаза ее были подернуты той поволокой любовной неги, которая так красит женщин.
Феб, уже давно не видавший красоток, кроме разве замарашек Ке-ан-Бри, был опьянен Флёр-де-Лис, и это придало капитану такую настойчивую и галантную манеру обращения, что мир был тотчас же заключен. Даже у самой госпожи Гонделорье, попрежнему матерински взиравшей на них из глубины своего кресла, недостало духу бранить его. Что касается Флёр-де-Лис, то ее упреки совершенно утонули в нежном ворковании.
Молодая девушка сидела у окна и все так же вышивала свой грот Нептуна. Капитан облокотился о спинку ее стула, и она вполголоса ласково журила его:
- Что же с вами приключилось в эти два долгих месяца, злодей?
- Клянусь вам, - отвечал несколько смущенный Феб, - вы так хороши, что можете вскружить голову даже архиепископу.
Она не могла сдержать улыбку.
- Хорошо, хорошо, сударь, оставьте в покое мою красоту и отвечайте на вопрос.
- Извините, дорогая кузина, я был вызван в гарнизон,
- Куда это, будьте добры сказать? И отчего не зашли проститься?
- В Ке-ан-Бри.
Феб был в восторге, что первый вопрос давал ему возможность увильнуть от второго.
- Но это ведь очень близко, сударь! Как же вы ни разу не навестили меня?
Здесь Феб окончательно запутался.
- Дело в том... служба... Кроме того, прелестная кузина, я был болен.
- Болен? - повторила она в испуге.
- Да... ранен.
- Ранен?
Бедное дитя было совершенно потрясено.
- О, не тревожьтесь, - небрежно сказал Феб. - Пустяки. Ссора, удар шпаги. Что вам до этого!
- Что мне до этого? - воскликнула Флёр-де-Лис, поднимая на него глаза, полные слез. - О, вы говорите не то, что думаете. Что это за удар шпаги;> Я хочу знать все.
- Но, дорогая, видите ли... Я повздорил с Маэ Феди, лейтенантом из Сен-Жермен-ан-Лэ, и мы чуть-чуть подпороли друг другу кожу. Вот и все.
Враль-капитан отлично знал, что дело чести всегда возвышает мужчину в глазах женщины. И действительно, Флёр-де-Лис смотрела на него, содрогаясь от страха, удовольствия и восхищения. Однако она все еще не совсем успокоилась.
- Лишь бы вы были совсем здоровы, мой Феб, - проговорила она. - Я не знаю вашего Маэ Феди, но он гадкий человек. А из-за чего произошла ссора?
Тут Феб, воображение которого не отличалось особой изобретательностью, не знал, как и отделаться от своего подвига.
...