- Рога дьявола! Господин начальник, я человек военный, и не мое дело вешать колдуний. С чернью мы покончили. Остальным займитесь сами. Если вы позволите, то я вернусь ,к отряду, который остался без капитана.
Маршак писал для детей стихи и сказки, очень нужные и полезные. Эти стихи читаются до сих пор. Поэт обладал особым даром передавать яркие образы с помощью стихотворной формы легко воспринимающейся ухом ребенка. Прекрасные
детские стихи Маршака, можно найти в интернете и на литературных ресурсах.
Это был голос Феба де Шатопера. Нет слов передать, что произошло в душе цыганки. Так, значит, он здесь, ее друг, ее защитник, ее опора, ее убежище, ее Феб! Она вскочила и, прежде чем мать успела удержать ее, бросилась к окошку, кричав
- Феб! Ко мне, мой Феб!
Но Феба уже не было. Он галопом огибал угол улицы Ножевщиков. Зато Тристан был еще здесь.
Затворница с диким рычаньем бросилась на дочь. Она быстро оттащила ее назад, вонзив ей в шею свои ногти, - ведь матери-тигрицы не отличаются особой осторожностью. Но было уже поздно. Тристан ее увидел.
- Эге! - воскликнул он со смехом, обнажившим до корней его зубы, что придало его физиономии сходство с волчьей мордой. - В мышеловке-то оказались две мыши!
- Я так и думал, - сказал стрелок. Тристан потрепал его по плечу и сказал:
- У тебя нюх, как у кошки. А ну-ка, где тут Анриэ Кузен?
Человек, не похожий ни по виду, ни по одежде на стрелка, выступил из их рядов. Платье на нем было наполовину коричневое, наполовину серое, с кожаными рукавами; волосы лежали гладко; в сильной руке он держал связку веревок. Этот человек всегда сопровождал Тристана, как тот - Людовика XI.
- Послушай, дружище, - обратился к нему Тристан-Пустынник, - я полагаю, что это та самая колдунья, которую мы ищем. Вздерни-ка ее! Лестница при тебе?
- Лестница имеется под навесом Дома с колоннами, - ответил человек. - Ее как, на этой вот перекладине вздернуть, что ли? - спросил он, указывая на каменную виселицу.
- Да.
- Хо, xo!-еще более грубо и зверски, чем начальник, захохотал палач. - Ходить далеко не придется!
- Ну, поживей! Потом нахохочешься! - крикнул Тристан. , С той самой минуты, как Тристан заметил ее дочь и всякая надежда на спасенье была утрачена, затворница не произнесла больше ни слова. Она бросила бедную полумертвую цыганку в угол склепа и снова встала перед оконцем, вцепившись обеими руками, как когтями, в угол подоконника. В этой позе она бесстрашно ожидала стрелков. Ее глаза приняли прежнее дикое и безумное выражение.
Когда Анриэ Кузен приблизился к келье, лицо Гудулы сделалось таким свирепым, что он попятился.
- Господин, - спросил он, подойдя к Тристану, - которую же из них взять?
- Молодую.
- Тем лучше! Со старухой, кажись, трудненько будет справиться.
- Бедная маленькая плясунья с козочкой! - заметил старый сержант ночного дозора.
Анриэ Кузен снова подошел к оконцу. Взгляд несчастной матери заставил его отвести глаза. С некоторой робостью он проговорил:
- Сударыня...
Она прервала его еле слышным яростным шопотом:
- Кого тебе нужно?
- Не вас, - ответил он, - ту, другую.
- Какую другую?
- Ту, что помоложе.
Она принялась трясти головой, крича:
- Здесь нет никого! Нет никого! Нет никого!
- Есть! - возразил ей палач. - Вы сами это прекрасно знаете. Дозвольте мне взять молодую. А вам я никакого зла не причиню.
Она возразила со странной усмешкой:
- Вот как! Мне ты не хочешь причинять зла!
- Отдайте мне только ту, другую, сударыня, господин начальник так приказывает,
Она повторила с безумным видом:
- Здесь нет никого.
- А я вам повторяю, что есть! - воскликнул палач, - Мы все видели, что вас было двое.
- Погляди сам!-сказала затворница. - Сунь-ка голову в окошко!
Палач взглянул на ее когти и не решился.
- Поторапливайся! - закричал Тристан, который, успев выстроить свой отряд полукругом перед Крысиной норой, сам подъехал к виселице.
Анриэ Кузен в сильнейшем замешательстве еще раз подошел к начальнику. Он положил веревки на землю и с неуклюжим видом стал мять в руках шапку.
- Господин, как же войти туда? - спросил он.
- Через дверь.
- Двери нет.
- Через окно.
- Оно слишком узко.
- Так расширь его! - гневно ответил Тристан. - Разве нет у тебя кирки?
Мать, попрежнему настороженная, наблюдала за ними из глубины своей норы. Она уже больше ни на что не надеялась, она уже больше не знала, чего добиваться, она только не хотела, чтобы у нее отняли дочь.
Анриэ Кузен пошел за своими инструментами, которые лежали в ящике под навесом "Дома с колоннами".
Заодно он вытащил оттуда и лестницу-стремянку, которую тут же приставил к виселице. Пять или шесть человек из отряда вооружились кирками и ломами. Тристан направился вместе с ними к оконцу.
- Старуха, - строго сказал ей начальник, - отдай нам девчонку добром.
Она взглянула на него, словно не понимая.
- Чорт возьми! - продолжал Тристан, - Почему ты не хочешь, чтобы мы повесили эту колдунью, как то угодно королю?
Несчастная разразилась диким хохотом
- Почему я не хочу? Она моя дочь! Выражение, с которым она произнесла эти слова, заставило вздрогнуть даже самого Анриэ Кузена.
- Мне очень жаль,.-- ответил Тристан, - но такова воля короля.
А затворница, еще громче расхохотавшись своим жутким смехом, воскликнула:
- Что мне за дело до твоего короля! Говорю тебе, что это моя дочь!
- Пробивайте стену! - приказал Тристан.
Для того чтобы расширить отверстие, достаточно было вынуть род оконцем один ряд каменной кладки. Когда мать услышала удары кирок и ломов, пробивавших ее крепость, она испустила ужасающий вопль и стада с невероятной быстротой кружиться по своей норе, - эту повадку дикого зверя приобрела она, сидя в своей клетке. Она молчала, но глаза ее горели. у стрелков захолонуло сердце,
Внезапно она схватила свой камень и, захохотав, обеими руками швырнула его в стрелков. Камень, брошенный неловко, ибо руки ее дрожали, никого не задев, упал к ногам лошади Тристана. Затворница заскрежетала зубами.
Хотя солнце еще и не совсем взошло, но было уже светло. Чудесный, розоватый отблеск лег на старые полуразрушенные трубы "Дома с колоннами". Это был тот час, когда обитатели чердаков, просыпающиеся раньше всех, весело отворяют свои оконца, выходящие на крышу. Несколько поселян, несколько Торговцев фруктами, верхом на осликах, потянулись на рынки через Гревскую площадь. На одну минуту они останавливались около отряда стрелков, собравшихся вокруг Крысиной норы, удивленно глядели на них и затем продолжали путь.
Затворница села возле дочери, прикрыв ее своим телом, загородив ее, с остановившимся взглядом, прислушиваясь к тому, как лежавшее без движения несчастное дитя шопотом непрестанно повторяло: "Феб! Феб!"
По мере того как работа стражи, ломавшей стену, подвигалась, мать машинально откидывалась назад и все сильнее прижимала молодую девушку к стене, вдруг она заметила (ибо не спускала с них глаз), что камень подался, и услышала ГОЛОС Тристана, подбодрявшего работавших. Тогда она очнулась от своего недолгого оцепенения и закричала. Голос ее то резал слух, как скрежет пилы, то захлебывался, словно все Проклятия мира теснились в ее устах, чтобы разом вырваться наружу.
- О-о-о! Это ужасно! Разбойники! Неужели вы в самом деда хотите отнять у меня дочь? Я же вам говорю, что это моя дочь! О, подлые! О, низкие палачи! Презреннее холопы! Убийцы! Помогите! Помогите! Пожар! Неужто они так и отнимут у меня мое дитя? Кого же тогда называют милосердным гоподом богом?
И, обратясь к Тристану, с пеной у рта, с блуждающим взором, стоя на четвереньках и ощетинясь, словно пантера, она заговорила:
- Ну-ка, подойди, попробуй взять у меня мою дочь! Разве ты не понимаешь, - женщина говорит тебе, что это ее дочь? Знаешь ли ты, что значит дочь? Эй ты, волк! Разве ты никогда не спал со своей волчицей? Разве у тебя никогда не было волчонка? А если у тебя есть детеныши, то когда они воют, разве у тебя не выворачивается нутро?
- Вынимайте камень, - приказал Тристан, - он чуть держится.
Рычаги приподняли тяжелую плиту. Как мы уже упоминали, это был последний оплот несчастной матери. Она бросилась на нее. Она хотела ее удержать; она царапала камень ногтями, но массивная глыба, сдвинутая с места шестью мужчинами, вырвалась у нее из рук и медленно, по железным рычагам, соскользнула на землю.
Мать, увидя, что вход готов, упала поперек отверстия, загораживая пролом своим телом, колотясь головою о камень, ломая руки, крича охрипшим от усталости, еле слышным голосом: "Помогите! Пожар! Горим!"
- Теперь хватайте девчонку! - все так же невозмутимо приказал Тристан.
Мать окинула стрелков таким грозным взглядом, что они замялись.
- Ну же, - продолжал Тристан, - Анриэ Кузен, вперед! Никто не тронулся с места.
- Клянусь башкой христовой! - выругался Тристан.- Струсили перед бабой! А еще солдаты!
- Господин, - заметил Анриэ Кузен, - да разве это женщина?
- У нее львиная грива, - заметил другой.
- Вперед! - приказал начальник. - Отверстие уже широкое. Пролезайте в него по-трое в ряд, как в брешь при осаде Понтуаза. Пора с этим кончать, клянусь Магометом! И первого, кто повернет назад, я разрублю надвое!
Очутившись между двумя опасностями-матерью и начальником, - стрелки, после некоторого колебания, решили направиться к Крысиной норе.
Увидев это, затворница привстала на коленях, отбросила с лица волосы и беспомощно уронила худые исцарапанные руки. Крупные слезы выступили у нее на глазах и одна за другой побежали по бороздившим ее лицо морщинам, словно ручей по проложенному руслу. Она заговорила таким молящим, нежным, кротким и таким хватающим за душу голосом, что вокруг Тристана не один старый тюремщик с сердцем людоеда утирал себе глаза.
- Начальник, господа сержанты, одно лишь слово. Я должна вам кое-что рассказать! Это моя дочь, видите ли, моя дорогая малютка, дочь, которую я когда-то утратила! Послушайте, это целая история. Представьте себе, я очень хорошо знаю господ сержантов. Они всегда были добры ко мне еще в ту пору, когда мальчишки бросали в меня камни за мою распутную жизнь. Послушайте! Вы должны будете оставить мне дочь, когда я вам все расскажу! Я жалкая уличная девка. Ее украли у меня цыганки. И это так же верно, как то, что, пятнадцать лет я храню у себя ее башмачок. Вот он, глядите! Вот какая у нее была ножка. В Реймсе! Шантфлери! Улица Безумной скорби, быть может, вам это знакомо. То была я в дни вашей юности. Хорошее было времечко! Неплохо было провести со мной часок. Вы ведь сжалитесь надо мной, господа, не правда ли! Ее украли у меня цыганки, и пятнадцать лет они прятали ее от меня. Я считала ее умершей. Подумайте, друзья мои,-умершей! Пятнадцать лет я провела здесь, в этом погребе, всю зиму без огня. Тяжко это было. Бедный дорогой башмачок! Я так стенала, что милостивый господь внял моим мольбам. Нынче ночью он возвратил мне дочь. Это чудо господне. Она не умерла. Вы ее не отнимете у меня, я знаю. Если бы вы хотели взять меня, тогда дело другое, но она дитя, ей шестнадцать лет, дайте же ей насмотреться на солнце! Что она вам сделала? Ничего. Да и я тоже. Ежели бы вы только знали! Она - все, что у меня есть на свете! И глядите, какая я старая. Ведь это божья матерь ниспослала мне свое благословенье. А вы все такие добрые! Ведь вы же не знали, что это моя дочь, ну а теперь вы это знаете! О! Я так люблю ее! Господин главный начальник, я лучше дам распороть себе живот, чем увидеть хоть маленькую царапинку на ее пальчике. У вас такое доброе лицо, господин! Теперь, когда я вам все рассказала, вам все понятно, не правда ли? О, у вас тоже была мать, господин! Ведь вы оставите мне мое дитя! Взгляните, я на коленях умоляю вас об этом, как молят самого Иисуса Христа. Я ни у кого ничего не прошу. Я уроженка Реймса, господин, у меня там есть клочок земли, доставшийся мне от моего дяди Майэ Прадона. Я не нищенка. Мне ничего не надо, - только мое дитя! О! Я хочу сохранить мое дитя! Господь, владыка наш, вернул его мне не напрасно! Король! Вы говорите король! Но разве для него такое уж удовольствие, если убьют мою малютку? И потом, король добр! Это моя дочь! Моя, моя дочь! А не короля. Не ваша. Я хочу уехать. Мы хотим уехать! Вот идут две женщины, из которых одна мать, а другая дочь, ну и пускай себе-идут. Дайте же нам уйти! Мы обе из Реймса. О! Вы все очень добрые, господа сержанты! Я всех вас так люблю!.. Вы не возьмете у меня мою дорогую крошку, это совершенно невозможно. Не правда ли, это невозможно? Мое дитя! Дитя мое!
Мы не в силах описать ни ее жестов, ни ее голоса, ни слез, которыми она захлебывалась, ни рук, которые она то складывала с мольбою, то ломала, ни ее раздирающей улыбки, молящего взора, воплей, вздохов и жалобных, захватывающих рыданий, которыми она сопровождала свою отрывистую, несвязную безумную речь. Наконец, когда она умолкла, Тристан-Пустынник нахмурил брови, чтобы скрыть слезу, навернувшуюся ему на глаза, глаза тигра. Однако он преодолел эту слабость и коротко ответил ей:
- Такова воля короля!
Потом, наклонившись к Анриэ Кузену, прошептал: "Кончай скорей!" Быть может, грозный Тристан почувствовал, что и у него может не выдержать сердце.
Палач и стража вошли в келью. Мать не препятствовала им, она лишь подползла к дочери и, без памяти охватив ее, закрыла ее своим телом.
Цыганка увидела приближавшихся к ней солдат. Ужас смерти вернул ее к жизни.
- Мать моя!-с выражением невыразимого отчаяния крикнула она. - Матушка, они идут! Защити меня!
- Да, любовь моя, да, я защищаю тебя, - угасшим голосом ответила мать, и, крепко сжимая ее в своих объятиях, она покрыла ее поцелуями. Обе - и мать, и дочь, - простершиеся на земле, являли собою зрелище, достойное сострадания.
Анриэ Кузен схватил молодую девушку поперек туловища. Когда она почувствовала прикосновение руки, она лишь слабо вскрикнула и потеряла сознание. Палач, из глаз которого капля за каплей падали крупные слезы, хотел было взять девушку на руки. Он попытался оттолкнуть мать, руки которой как бы узлом стянулись вокруг стана дочери, но она так крепко вцепилась, что ее невозможно было оторвать. Тогда Анриэ Кузен поволок из кельи молодую девушку, а с нею вместе и мать. У матери глаза были тоже закрыты.
Солнце выглянуло в эту минуту, и на площади собралась довольно многочисленная толпа зевак, наблюдавших издали, как что-то тащат к виселице по мостовой. Таков был обычай Тристана при совершении казней. Он не любил близко подпускать любопытных.
В окнах не видно было ни души. Лишь изредка, на верхушке той башни Собора богоматери, с которой видна Гревская площадь, на ясном утреннем небе вырисовывались черные силуэты двух мужчин, казалось глядевших вниз на площадь.
Анриэ Кузен остановился вместе со своим грузом у подножия роковой лестницы и, едва переводя дыханье, - до того он был растроган, - накинул петлю на прелестную шейку молодой девушки Несчастная почувствовала страшное прикосновение пеньковой веревки. Она подняла веки и над самой своей головой увидела простертую руку каменной виселицы.
Тогда она вздрогнула в громким, раздирающим голосом крикнула:
- Нет! Нет! Не хочу!
Мать, голова которой зарылась в одежды дочери, не промолвила ни слова; только видно было, как дрожало все ее тело, как жадно и торопливо целовала она свою дочь. Палач воспользовался этой минутой, чтобы быстро разомкнуть ее руки, которыми она сжимала осужденную. То ли обессилев, то ли отчаявшись, она не сопротивлялась. Палач взвалил молодую девушку на плечо, и тело прелестного создания, грациозно перегнувшись пополам, запрокинулось за его большую голову. Потом он вступил на лестницу, собираясь подняться.
В эту минуту мать, лежавшая скорчившись на мостовой, широко раскрыла глаза Беззвучно, со страшным выражением лица она выпрямилась и, как зверь на добычу, бросилась на палача и вцепилась зубами в его руку. Это произошло молниеносно. Палач взвыл от боли. К нему подбежали, с трудом высвободили его окровавленную руку из зубов матери. Она хранила глубокое молчание. Ее грубо оттолкнули. Голова ее тяжело ударилась о мостовую. Ее приподняли, она упала вновь. Она была мертва.
Палач, не выпустивший девушки из рук, стал вновь взбираться по лестнице.
II. La creatura bella bianco vestita*
Когда Квазимодо увидел, что келья опустела, что цыганки там нет, что в то время, как он защищал ее, ее похитили, он схватился за волосы обеими руками и затопал ногами от неожиданности и горя. Затем принялся бегать из угла в угол по всей церкви, разыскивая цыганку, испуская нечеловеческие вопли, усеивая плиты Собора своими рыжими волосами Это было как раз в то мгновение, когда королевские стрелки победно вступили в Собор и тоже принялись за поиски цыганки. Бедняга глухой помогал им, не подозревая их намерений; он полагал, что врагами цыганки были бродяги. Он сам повел Тристана-Пустынника по веем уголкам Собора, он отворил ему все потайные двери, провел его за алтарь и во внутренние помещения ризниц. Ежели бы несчастная еще находилась там, он предал бы ее.
* Прекрасное создание в белой одежде (Данте).
Когда утомленный бесплодными поисками Тристан, наконец, отступился, - а отступался он не так-то легко, - Квазимодо продолжал искать один. Он двадцать раз, сто раз обежал Собор вдоль и поперек, сверху и донизу, то взбираясь, то сбегая по лестницам, зовя, крича, обнюхивая, обшаривая, обыскивая, просовывая голову во все щели, освещая факелом каждый свод, отчаявшийся, безумный. Самец, потерявший самку, не мог бы рычать громче и свирепей. Наконец, когда он убедился, и убедился окончательно, что Эсмеральды нет, что ее похитили, он медленно стал взбираться по башенной лестнице, той самой лестнице, по которой он с таким торжеством, с таким восторгом взбежал в тот день, когда спас ее. Он прошел по тем же местам, поникнув головой, молча, без слез, почти не дыша. Собор вновь опустел и погрузился в тишину. Стрелки его покинули, чтобы устроить на колдунью облаву в Ситэ. Оставшись один в этом огромном Соборе, еще несколько минут тому назад наполненном шумом осады, Квазимодо направился к той келье, в которой цыганка столько недель спала под его охраной.
Приближаясь к келье, он воображал, что, может быть, найдет ее там. Когда, огибая галерею, выходившую на крышу боковых приделов, он увидел узенькую келью с маленьким окошком и маленькой дверью, притаившуюся под опорной аркой, словно птичье гнездышко, у бедняги замерло сердце, и он прислонился к колонне, чтобы не упасть. Он вообразил, что, может быть, она вернулась, что какой-нибудь добрый гений привел ее туда, что эта келья была слишком мирной, надежной и уютной, чтобы она могла покинуть ее. Он не смел двинуться с места, боясь разрушить это заблуждение. "Да, - говорил он себе, - да, она, вероятно, спит или молится. Не надо ее беспокоить".
Но, наконец, собравшись с духом, он на цыпочках приблизился к двери, заглянул и вошел. Никого! Келья была попрежнему пуста. Несчастный глухой медленно обошел ее, приподнял постель, заглянул под нее, словно цыганка могла спрятаться между каменной плитой и тюфяком, затем покачал головой и застыл в оцепенении.
Вдруг он яростно затоптал ногою факел и, не говоря ни слова, не издав ни единого вздоха, с разбега ударился голо" вою о стену и упал без сознания наземь.
Когда он пришел в себя, то бросился на постель и, катаясь по ней, принялся страстно целовать место, где только что спала молодая девушка; некоторое время он лежал неподвижно, как мертвый, затем встал и, обливаясь потом, задыхаясь, обезумев, принялся снова биться головой о стену с жуткой равномерностью раскачиваемого колокола и упорством человека, решившего умереть. Обессилев, он вновь упал; потом на коленях выполз из кельи и сел против двери в позе, исполненной изумления.
Больше часу, не пошевельнувшись, просидел он так, пристально глядя на опустевшую келью, мрачнее и задумчивее матери, сидящей между опустевшей колыбелью и гробиком своего дитяти. Он не произносил ни слова; лишь изредка бурное рыданье сотрясало его тело, но то было рыданье без слез, подобное бесшумно вспыхивающим летним зарницам.
Повидимому, тогда именно, доискиваясь в горестной своей задумчивости, кто мог быть неожиданным похитителем цыганки, он вспомнил об архидьяконе. Он припомнил, что один лишь Клод имел ключ от лестницы, ведущей в келью, он припомнил его ночные покушения на девушку - первое, в котором он, Квазимодо, помогал ему, и вторичное, когда он, Квазимодо, помешал ему. Он припомнил тысячу подробностей и вскоре уже не сомневался более в том, что это именно архидьякон отнял у него цыганку. Однако его уважение к священнику было так велико, его благодарность, преданность и любовь к этому человеку пустили такие глубокие корни в его сердце, что даже и теперь чувства эти не поддались когтям ревности и отчаяния.
Он думал, что это сделал архидьякон, но кровавая, смертельная ненависть, которою он проникся бы к любому иному, тут, когда это касалось Клода Фролло, обернулась у несчастного глухого только чувством еще более глубокой скорби.
В ту минуту, когда его мысль сосредоточилась на священнике, арки Собора осветились утренней зарей, и он вдруг увидел на верхнем ярусе Собора, на повороте наружной балюстрады, опоясывавшей свод над хорами, какую-то двигавшуюся фигуру. Она направлялась в его сторону, Он узнал ее. То был архидьякон.
Клод шел тяжелой и медленной поступью, не глядя перед собой, он шел к северной башне, но лицо его было обращено в сторону правого берега Сены. Он держал голову высоко, точно силясь разглядеть что-то поверх крыш. Такой косой взгляд часто бывает у совы, когда она летит вперед, а глядит в сторону.
Архидьякон прошел над самым Квазимодо, не заметив его.
Глухой, окаменев при этом неожиданном явлении, увидел, как священник вошел в лестничную дверку северной башни. Читателю известно, что именно из этой башни можно было видеть городскую ратушу. Квазимодо встал и пошел за архидьяконом.
Звонарь поднялся по башенной лестнице. Его интересовало, зачем поднимался по ней архидьякон. Бедняга не знал, что он сделает, что скажет, чего он хочет. Он был полон ярости и страха. В его сердце столкнулись архидьякон и цыганка.
Дойдя до верхушки башни, он, прежде чем выступить из мрака лестницы на площадку, осторожно осмотрелся, ища взглядом священника. Тот стоял к нему спиной. Вокруг площадки шла ажурная балюстрада. Священник, устремив взгляд на город, стоял, опираясь грудью на ту из четырех сторон балюстрады, которая выходит к мосту Богоматери.
Бесшумно подкравшись к нему. Квазимодо старался разглядеть, на что так пристально смотрел священник.
Внимание последнего было настолько поглощено, что он даже не услыхал возле себя шагов Квазимодо.
Великолепное, пленительное зрелище представляет собой Париж,- особенно же Париж того времени с высоты башен Собора богоматери летом, при первых лучах утренней зари. Стоял июль месяц. Небо было совершенно ясное. Несколько запоздавших звездочек угасали то там, то тут, и лишь одна, очень яркая, искрилась на востоке, где небо было всего светлее. Вот-вот должно было показаться солнце. Париж начинал просыпаться. В этом чистом, бледном свете резко выступали обращенные к востоку стены домов. Исполинская тень колоколен ползла с крыши на крышу, протягиваясь от одного конца города до другого. В некоторых кварталах уже слышался шум и говор. Тут раздавался колокольный звон, там - удары молота или дребезжание проезжавшей тележки. Кое-где на поверхности кровель уже возникали дымки, словно вырываясь из трещин огромной курящейся сопки. Река, дробившая свои волны о быки стольких мостов, о мысы стольких островов, вся переливалась серебристой рябью. Вокруг города, за каменной его оградой, глаз тонул в широком полукруге клочковатого тумана, сквозь который можно было смутно различить неопределенную линию равнин и изящную округлость холмов. Самые разнородные звуки реяли над этим полупроснувшимся городом. На востоке утренний ветерок гнал по небу белые клочья, вырванные из гривы туманов, покрывавших холмы. На паперти несколько кумушек с кувшинами для молока удивленно указывали друг другу на необычайное разрушение главных дверей Собора богоматери и на два потока расплавленного свинца, застывшие в расщелинах камня. Это было все, что осталось от ночного смятения. Костер, зажженный Квазимодо между двух башен, потух. Тристан уже очистил площадь и приказал бросить трупы в Сену. Короли, подобные Людовику XI, заботятся о том, чтобы кровопролитие не оставляло следов на мостовой.
С внешней стороны балюстрады, непосредственно под тем местом, где стоял священник, находился один из причудливо обтесанных каменных желобов, которыми щетинятся готические здания. В одной из расщелин этого жолоба два расцветших прелестных левкоя, колеблемые ветерком, точно живые, шаловливо раскланивались друг с другом. Над башнями, высоко в небе, слышалось щебетание птиц.
Но священник ничего этого не слышал, ни на что не глядел. Он был из тех людей, для которых не существует ни утра, ни птиц, ни цветов. Среди этого необъятного простора, предлагавшего такое многообразие взору, его внимание было сосредоточено лишь на одном.
Квазимодо сгорал желанием спросить у него, что он сделал с цыганкой, но архидьякон в этот миг, казалось, унесся в иной мир. Он, видимо, переживал один из тех острейших моментов в жизни, когда человек не чувствует, как под ним разверзается бездна. Вперив взгляд в одну точку, он стоял безмолвен и недвижим, и в этом безмолвии, в этой неподвижности было нечто столь устрашающее, что свирепый звонарь задрожал и не осмелился их нарушить. У него был другой способ спросить священника; он стал следить за направлением его взгляда, и взор его упал на Гревскую площадь.
Он увидел то, на что глядел архидьякон. Возле постоянной виселицы стояла лестница. На площади виднелись кучки людей и множество стражников. Какой-то мужчина тащил по мостовой что-то белое, за чем волочилось что-то черное. Этот человек остановился у подножия виселицы.
Тут произошло нечто, чего Квазимодо не мог хорошо разглядеть. Не потому, что его единственный глаз утратил свою зоркость, но потому, что скопление стражи у виселицы мешало ему видеть происходившее.
В эту минуту взошло солнце, и такой поток света хлынул с горизонта, что все высокие точки Парижа - шпили, трубы и вышки - запылали одновременно.
Тем временем человек стал взбираться по лестнице. Теперь Квазимодо отчетливо разглядел его. На плече он нес женщину - молодую девушку в белой одежде; на шею девушки была накинута петля. Квазимодо узнал ее.
То была она.
Человек добрался до верхушки лестницы. Там он поправил петлю. Тут священник, чтобы видеть, встал на балюстраду.
Внезапно человек резким движением каблука оттолкнул лестницу, и Квазимодо, который уже несколько мгновений сдерживал дыхание, увидел, как на конце веревки, на высоте двух туазов над мостовой, закачалось тело несчастной девушки с человеком, вскочившим ей на плечи. Веревка перекрутилась несколько раз в воздухе, и Квазимодо разглядел, как по телу цыганки пробежали страшные судороги. Священник тоже, вытянув шею, с выкатившимися из орбит глазами глядел на эту ужасную группу, на мужчину и девушку - на паука и муху.
Вдруг в самое страшное мгновение сатанинский смех, смех, в котором- не было ничего человеческого, исказил мертвенное лицо священника. Квазимодо не слышал этого хохота, но он увидел его.
Звонарь отступил на несколько шагов за спиной архидьякона и, вдруг с яростью кинувшись на него, своими могучими руками столкнул его сзади в бездну, над которой наклонился Клод.
- Проклятье! - крикнул священник и упал вниз.
Водосточный жолоб, над которым он стояч, задержал его падение. Он двумя руками отчаянно уцепился за него, и в то мгновение, когда он открыл рот, чтобы крикнуть вторично, он увидел над краем балюстрады, над своей головой, наклонившееся страшное, мстительное лицо Квазимодо.
Тогда он умолк.
Под ним зияла бездна. До мостовой было более двухсот футов.
В этом страшном положении архидьякон не вымолвил ни слова, не испустил не единого стона Он лишь извивался, делая нечеловеческие усилия взобраться по жолобу до балюстрады Но его руки скользили по граниту, его ноги, царапая почерневшую стену, тщетно искали опору. Тем, кому приходилось взбираться на башни Собора богоматери, известно, что за балюстрадой непосредственно находится каменный откос. На этом-то откосе и бился несчастный архидьякон. Под ним была не отвесная, а наклонная ускользающая плоскость
...